реклама
Бургер менюБургер меню

Лафкадио Хирн – Душа Японии (страница 2)

18

Книги о Японии создали ему уже имя в Европе, а он к концу своей жизни пишет с тоской: «Я изучил Японию лишь настолько, чтобы убедиться, что я совершенно не знаю ее».

Наряду с разочарованием в себе, в знании страны, так много любимой, в таланте своем в нем растет жгучая тоска по Западу. Он в этом не хочет сознаться, он ищет предлога, ему кажется, что хорошо было бы поместить сына своего, Кацуо, в английскую школу. Он снова завязывает сношения с Америкой и Англией; лондонский и оксфордский университеты приглашают его. Но ему не суждено покинуть Токио: силы слабеют. 13 (26) сентября 1904 года он умирает.

Похоронен он по буддийским обрядам на древнебуддийском кладбище. Как символ освобожденной души на могиле его выпускают птичек из клеток.

С. Лорие

ГУГО ФОН ГОФМАНСТАЛЬ О ЛАФКАДИО ХЁРНЕ

Меня позвали к телефону, чтобы сообщить, что умер Лафкадио Хёрн. Умер в Токио, вчера, а может быть нынешней ночью или нынешним утром: телеграфная проволока быстро разносит вести, и сегодня к вечеру в Германии об этом узнают несколько десятков, а далее на Западе несколько сотен, а еще далее несколько тысяч людей узнают о том, что умер их друг, которому они так многим обязаны, но которого они никогда не видели. Никогда его не видел и я, и никогда не увижу, и никогда не попадет в его теперь окоченевшие руки письмо, которое я так часто собирался написать ему.

Япония потеряла своего приемного сына. Тысячи сынов она теперь теряет ежедневно: трупы их нагромождаются друг на друга, они запружают реки, они лежат на дне морском с остановившимися мертвыми глазами... Десятки тысяч семейств гордо, безмолвно и благочестиво, без громких слов и рыданий ежедневно приготовляют для своих умерших маленькую трапезу, зажигают тихий, ласковый огонек... И вот умер чужой, пришелец, так глубоко и много любивший Японию, — быть может, единственный европеец, знавший страну эту в совершенстве и привязанный к ней всем сердцем. Он любил ее не любовью эстета и не любовью ученого, а любовью сильнейшей, всеобъемлющей, редкой — любовью, которая живет внутренней жизнью любимой страны.

Все разнообразие внутренних явлений проходило перед ним и все было прекрасно, потому что во все он умел вдохнуть душу живую. Он знал древнюю Японию, продолжавшую жить в замкнутых парках, в опустевших дворцах великих вельмож и в далеких деревнях с их маленькими храмами; он знал и новую Японию, испещренную сетью железных дорог, трепещущую лихорадочной жизнью Запада; и одинокого нищего, странствующего от одного Будды к другому; и великое войско, юное, но преисполненное древней классической отваги; для него было одинаково важно и игрушечное кладбище, построенное детьми из липкой грязи и чурочек, и величавый промышленный город Осака, населенный сотнями тысяч людей, так же страстно и самоотверженно предающихся торговле, как другие отдаются войне, — Осака, где в громадных шелковых складах за нагроможденным товаром по целым месяцам сидят на корточках бледнолицые продавцы, фанатики чувства долга, придающего даже их тривиальной жизни поэтическую, сказочную окраску. И он внимал и понимал, что говорилось вокруг него: в его книгах слышится и детский лепет, и старческие речи; в них запечатлелись нежные женские слова, прозрачные, как щебетанье птиц, — слова любви и слова печали, которые без него улетучились бы бесследно. Он записывал изречения мудрецов и правителей древности наряду со словами ученых современников, ничем не отличающихся от речей высокообразованного европейца, над которым тяготеет все бремя веками унаследованного знания.

И вот Лафкадио Хёрн умер, и никто, ни в Европе, ни в Америке, никто из среды его многочисленных незнакомых друзей не ответит ему, никто не поблагодарит его за многие письма... никто — никогда!..

ГРЕЗА ЛЕТНЕГО ДНЯ

Я бежал из открытых гаваней, где в европейском отеле «со всем современным комфортом» напрасно надеялся найти уют, отдых и покой. Поэтому гостиница маленького местечка показалась мне раем, а прислуживающие девушки — небесными созданиями. Я был счастлив сбросить иго девятнадцатого столетия и снова сидеть в юкате на прохладных мягких циновках, принимать услуги нежноголосых девушек и любоваться окружающей красотой. Вместе с завтраком мне принесли в подарок побеги бамбука, луковицы лотоса и веер. На веере была нарисована только пенистая морская волна, разбивающаяся о крутой берег, и стремительной, будто в экстазе, полет чаек по синему небу, — но уже один этот рисунок вознаграждал за все труды путешествия: это было море света, поток движения, победа бури морской. Я смотрел на эту картинку, и мне хотелось громко кричать от восторга.

С балкона между пролетами деревянных колонн виден был маленький серый городок, расположенный по извилинам и изгибам берега; ленивые желтые джонки сонливо качались на якоре; между огромными зелеными скалами виднелась открытая бухта, а вдали — летняя дымка далекого горизонта; в этой дымке высились горные тени, неясные, как старые воспоминания, — и все, кроме серого города, желтых джонок и зеленых утесов, было синее-синее...

Вдруг моего слуха коснулся звук голоска, нежного, как Эолова арфа, и вежливые слова прервали грезы мои. То владетельница замка пришла поблагодарить меня за «чадай», и я низко ей поклонился. Она была молода и очаровательна, как женщина-бабочка, жена мотылька; и вдруг я невольно подумал о смерти, потому что красота иногда вызывает предчувствие страдания.

Она спросила меня, куда я соблаговолю поехать, чтобы заказать мне куруму.

«В Кумамото, — ответил я. — Но мне хочется знать имя вашего дома, чтобы навсегда запомнить его».

«Дом мой недостоин, и девушки мои не учтивы, но зовут его домом Урасимы; а теперь я пойду, закажу куруму».

Музыка ее голоса смолкла, а я остался завороженный, будто окутанный волшебною сетью, потому что об Урасиме поются песни, опьяняющие чувства людские.

Стоит раз услышать эту повесть, чтобы никогда ее не забыть. Каждое лето, когда я на морском берегу — особенно в теплые тихие дни, — она беспрестанно преследует меня. Разно рассказывают ее, и многих художников и поэтов она вдохновила. Но наибольшее впечатление производит древняя версия, находящаяся в «Манъёсю», сборнике стихов, охватывающем время от V до IX века. Великий ученый Астон передал это предание в прозе, а великий ученый Чемберлен — как в прозе, так и в стихах. С этой книжечкой в руках, очаровательно иллюстрированной местными художниками, я постараюсь рассказать легенду своими словами.

Тысяча четыреста шестнадцать лет тому назад мальчик-рыбак Урасима Таро отчалил в лодке от берега Суминоэ. Тогда стояли такие же летние дни, как теперь, ароматно-мечтательные, нежно-голубые; высоко над морской гладью плыли такие же легкие белые облачка, и те же мягкие очертания далеких дымчато-синих холмов сливались с синевой неба, и листьями шелестел тот же полный неги ветер...

Мальчик лениво удил, а лодка тихо скользила по волнам... Странная была эта лодка, некрашеная, без руля, — вы такой, вероятно, еще никогда не видали. Но в рыбачьих деревнях японского побережья и до сих пор, после четырнадцати столетий, существуют еще такие же лодки. — Наконец, после долгого ожидания Урасима поймал и выудил нечто: но это была черепаха. А черепаха посвящена богу морских драконов и живет она тысячу, некоторые говорят даже десятки тысяч лет, и убивать ее — большой грех. Поэтому мальчик осторожно снял ее с крючка и с молитвой снова опустил ее в воду. Но после этого ничего больше не клевало. А день был жаркий — море и воздух и все вокруг было тихо-тихо. Дремота одолела мальчика, и он уснул в скользящей по волнам лодке.

Вдруг из дремлющих волн всплыла красавица-девушка в алой и синей одежде — точь-в-точь как на картинке профессора Чемберлена. Длинные черные волосы разметались по плечам и по спине. Таковы были все царские дочери четырнадцать веков тому назад.

Скользя по воде, она тихо, как дуновение ветерка, приблизилась к лодке, наклонилась над мальчиком, разбудила его нежным прикосновением и сказала: «Не удивляйся! Отец мой, царь морских драконов, прислал меня, потому что у тебя доброе сердце, иначе ты не отпустил бы сегодня на волю черепаху. А теперь отправимся во дворец, к моему отцу, в страну, где никогда не умирает лето; и если хочешь, я стану твоею женой — женою-цветочком, и мы будем счастливы — навсегда!»

Урасима смотрел на нее и удивлялся все больше и больше: она была прекрасна, никогда еще он не видывал такой красоты; он не мог устоять и полюбил ее...

Он взял одно весло, она — другое, и они поплыли по волнам; так гребут на западном берегу и теперь, когда рыбачьи лодки выплывают навстречу вечерней заре.

Легко и быстро неслись они по тихой синей поверхности вод, вниз, к югу — туда, где лето никогда не умирает, во дворец морского царя...

Вдруг строчки маленькой книжки исчезают, голубые курчавые облака покрывают страницу. И вдали на волшебном горизонте виднеется длинный пологий берег сказочной страны; а на берегу, сквозь вечнозеленую листву — высокие кровли дворца морского царя, — точь-в-точь дворец микадо Юриаку тысяча четыреста шестнадцать лет тому назад...

Там навстречу им спешат странные слуги, морские чудища, и с почтением приветствуют Урасиму, зятя морского царя.