реклама
Бургер менюБургер меню

Ладислав Фукс – Вариации для темной струны (страница 12)

18

— Конечно, разрешить сюда вход, — засмеялся он. — Здесь хватит дров на три зимы.

— Или нет, — вдруг сказал отец, поглядев также в густой сумрак деревьев. — Не ломать. Оставим как есть. Пусть джунгли разрастутся еще гуще. Пусть тут все переплетется. Может, пригодится для чего-нибудь, хотя бы для каких-нибудь небылиц…

Процессия, как стадо испуганных овец, посмотрела на мать под маяком со звездой — она продолжала стоять как статуя и молчала. Отец глянул на тучи у Валтиц, которые стали красными, и сказал:

— Этот дождик от Валтиц вот-вот будет здесь.

— И дождик от Вранова, — добавил дядюшка, показав на запад, где тоже собиралась красная туча.

Отец пошел по каменистой дороге, ведущей к дому…

Шел он спокойно, будто и не было туч над Валтицами и Врановом или ветра, который начал дуть. Процессия, казалось, сражалась теперь с каменистой дорогой и с ветром, дующим прямо в ее хоругви и транспаранты, казалось, ее охватило странное беспокойство. Беспокойство, возникающее в стаде овец, когда они чуют что-то недоброе. Это было непонятно, ведь все уже кончилось. Может, ее беспокоят красные тучи у Валтиц и Вранова, думал я, или что идет нечто невидимое, может быть дождь…

— Дождик, — зашептала Руженка, — хорош дождик! Представить себе не могу, что говорят дождик, когда собирается такая страшная гроза с двух сторон и тучи столкнутся как раз над нашим домом. С ума можно сойти. Хорошо еще, что здесь нет Грона, я его ужасно боюсь. Особенно когда он говорит мне «барышня» и смотрит на шею. Хорошо еще, что сегодня его здесь нет.

Едва она договорила, как испуганно остановилась, и тут же на нас оглянулся отец… Потом он направился к саду. К саду, где пан учитель помогал мне рисовать и где я иногда работал.

— Прекрасный сад, а? — сказал отец и показал на деревья и кустарники, которые уже качались от ветра.

— Прекрасный,— кивнул дядюшка, вошел внутрь сада и стал его осматривать.

— Конечно,— сказал отец,— все это только на первый взгляд. По существу, он ничего не стоит. Вот эта полоска... — И он показал на полоску земли, где качалась неприглядная сорная трава, которую с дороги не было видно, потому что ее заслонял кустарник. — Эту полоску можно было бы использовать для посева…

Дядюшка раздвинул траву и взял комок земли.

— Могла бы здесь расти кукуруза, — засмеялся он.

— Но мы не будем ее готовить для посева, — сказал отец. — Оставим все так, как есть. Пусть разрастается. Пусть готовят маковый отвар. Пусть рассказывают о послушных попугаях. Эти кусты тоже оставим…

Процессия с развевающимися транспарантами остановилась перед садом, и люди с отчаянием посмотрели на мать. Она стояла как статуя и молчала. Не обращала внимания даже на меня. Вдруг дядюшка показал пальцем перед собой.

— Господи, что это там такое? — спросил он. — Что за странные три гряды?

Отец посмотрел прищуренными глазами в ту сторону, куда указывал дядюшка, и махнул рукой.

— Это чеснок, — сказал он.

Ветер усилился, и тучи собрались над нами. Громадные тучи, которые стали коричневыми.

— Мы его выдернем, — крикнул отец ветру, и в его голосе послышалось что-то зловещее, — вместо него посадим ирисы и розы. Пошли…

Преодолевая порывы ветра, мы продирались к дому.

Я думал, что отец вбежит в дом и тем все кончится, — над нами нависла сплошная гигантская коричневая туча, мрак сгустился; пыль с дороги поднялась, будто волшебник гнал невидимое стадо лошадей; каждую минуту метла начаться страшная буря. Но отец почему-то остановился и, не обращая внимания на мрак и пыль, посмотрел куда-то повыше входа. Беспокойство, которое возникло по дороге среди участников процессии, возросло еще больше. Чувствуя что-то недоброе, люди безмолвно глядели туда же, куда глядел отец, а из-под маяка со звездою туда же глядела и мама. Над входом, в этих коричневых тучах и в клубах пыли, была видна эмблема с датой 1770. Ничего особенного не было. С этим ничего нельзя было поделать. Эмблему с датой не разрешали убрать. Об этом еще в конце июня говорил какой-то пан из охраны памятников. Но взгляд отца опустился чуть ниже, и процессия вздрогнула. У входа в мраке и пыли, которая поднялась уже выше окон, висел крест из черного дубового дерева с изображением звезды и маяка, а над ним с простертыми руками и поднятой головой возносилась в небо бледно-голубая дева Мария…

Это позже, чем эмблема, сказал в конце июня пан из охраны памятников. Божья матерь над морем с маяком, утренней звездой и в бледно-голубом одеянии изображена по образцу из Лурда — вторая половина прошлого века. Поэтому нет никаких доводов против того, чтобы ее снимать…

А потом пыль поднялась до крыши, загремело, послышалось, как хлопают хоругви и транспаранты, и отец с дядей вбежали в дом. У входа, во тьме и в пыли, лежала процессия с мертвыми, обращенными к небу глазами, она походила на раздавленное стадо или побитое войско, которое уже никто не воскресит, только одна пара глаз была живою, и я вдруг почувствовал, что эти глаза глядели на меня. Тихо, мягко, сочувственно, а правый глав блестел, как, под стеклом. Кто-то приподнялся с земли… На приподнявшемся были видны рыцарские доспехи… Я влетел в дом вслед за отцом и дядей почти не дыша.

В темном зале с каменным полом, тремя белыми круглыми колоннами, бассейном с водой и небольшим боковым входом, где пан учитель обучал меня прыгать, стояли электрик, слесарь и маляр, а рядом с ними — дворник Грон в красной островерхой шапке, колпаке, которые носят домовые или гномы, в красном наряде, вроде трико, е копьем-алебардой — наверное, он вылечился от дизентерии и приехал поездом, пока мы были около леса. Он схватил большими мускулистыми руками, поросшими черной шерстью, узкую лестницу, придвинул ее к средней колонне, влез на лестницу и стал вбивать молотком гвоздь в колонну. Мать стояла в стороне и молчала. Молчала она и тогда, когда я смотрел на нее в упор, и вообще на меня не обращала внимания. Дядя подал Грону крест. Когда Грон схватил его, лестница закачалась, но Грон не упал. Только нахмурил брови и ухватился за гвоздь; помогли ему электрик, слесарь и маляр. Потом он слез, вбил другой гвоздь в нижнюю часть колонны и отец подал ему образ девы Марии. И тут на улице ударила молния, на миг она осветила темный каменный зал со всем, что в нем было, и я увидел то, чего не ждал. Волосатая рука Грона сжимала образ девы Марии в бледно-голубом одеянии с маяком, звездой и бурным морем, как ее рисовали в Лурде во второй половине прошлого века, образ, который, наверное, разломался, когда его снимали, а на обороте одного из кусков было красными буквами написано AD и год битвы на Белой горе…5 В это мгновение мать повернулась и ушла — с этим было кончено.

— Брать людей под защиту нужно, пан Грон, — обратился отец к дворнику, когда мать ушла. — Но не всякий это умеет, хотя и думает, что умеет. Так дело не пойдет.

— Не пойдет, — оскалился дворник. — Это и сам господь бог знает.

Потом отец поднял руки, будто хотел умыться, повернулся к Руженке, которая была сама не своя от страха, но ничего ей не сказал. Пошел вымыть руки в бассейне. Обернувшись к электрику, слесарю и маляру, он сказал, чтобы они шли наверх поесть, что там все приготовлено в столовой. А потом обратился к дяде и Грону:

— А теперь, господа, я бы хотел посмотреть на местное кладбище.

И все трое вышли во двор через небольшой боковой вход.

— Страшно! — воскликнула Руженка, когда они ушли, и побледнела как смерть. — Страшно. Не знаю, что и подумать. Это не просто представление. Это все имеет какой-то смысл. Господи, почему же мать ничего не сказала? Ведь не сказала ни единого слова. Не посмотрела даже на нас. О чем он, собственно, говорил? «Подставьте кому-нибудь ногу, это не искусство, когда у вас их две, пусть кто-нибудь похвастается этим, когда у него одна! Отрубать голову человеку, если он здоров и пока еще живет. Делать из себя мученика умеет и малый ребенок». Какой в этом смысл? Ведь это бессмыслица. Только ему не нравилось, что мы здесь были и все видели! — воскликнула Руженка. — Ему хотелось, чтобы мы были где-нибудь на Камчатке. Слава богу, хоть этот Грон не сказал мне «барышня» и не посмотрел на шею…

Я как сумасшедший выбежал из дома через главный вход.

И тут, оказавшись на улице, я обнаружил, что буря кончилась. Коричневые тучи разорвались, и между ними пробивалось солнце, над Валтицами и Врановом было уже ясно, только посвежело и земля была холодная и мокрая. Не было уже процессии — господи, да ведь это был мираж и ничего больше! Только кое-где на земле валялись куски дерева или обрывки материи, обломки какого-то железа, дробь, пучок какой-то серо-белой овечьей шерсти — единственные свидетели ненастья, но на мокрой дороге перед входом очень явственно проступали следы от колес нашей брички. Откуда они тут взялись, подумал я, ведь мы на бричке вообще не ехали. Когда я, уже совсем обессиленный и смятенный, вышел на дорогу, то заметил, как кто-то юркнул за угол дома. Сначала я подумал, что это отец, дядя или Грон, которые вышли во двор боковым входом, а потом понял, что ошибся. Это был какой-то чужой, незнакомый истощенный человек в разорванном пиджаке и в старых запыленных башмаках, с курчавыми волосами и с трясущейся рукой. Я посмотрел ему в лицо, половина которого была обращена ко мне, — оно было бледное, глаза налились кровью, рот полуоткрыт, и там блестел зуб. Он посмотрел на вход в наш дом, и на его лице появилась какая-то незаметная довольная усмешка… Я побежал по мокрой каменистой дороге к лесу, к загону для фазанов, и там, под первым же деревом, упал в мокрую траву.