реклама
Бургер менюБургер меню

Ладислав Фукс – Вариации для темной струны (страница 11)

18

— Представление? — переспросила она. — Но зачем? Для кого? Для нас? Для матери? Для какого-нибудь французского короля, о котором он все время говорит? Это бессмыслица. Может, для полицейских? — зашептала она. — Но на них он не слишком обращает внимание. А этого Грона я боюсь, — зашептала Руженка и махнула рукой по направлению к столу, где дворник курил рядом о отцом и с теми, из ванной. — Особенно боюсь, когда он говорит мне «барышня» и смотрит мне на шею. Сегодня, слава богу, он этого не делает.

Потом она отскочила от меня как мышь — отец, дворник и те, из ванной, кончили курить у столика.

Дворник снял с копья-алебарды красную островерхую шапку — колпак, надел его на голову, а старинный стул, который нужно было убрать, взял за спинку, украшенную резными ангелами. Мать и процессия следили за тем, как со стулом в руках он перешагнул порог, как, расставив ноги, вытолкал его перед собой в переднюю, где только что исчезли электрик, слесарь и маляр, как там, наверное, зацепился стулом за вешалку, которая стоит возле зеркала напротив часов. Мать была неподвижна как статуя и молчала. Молчала, хотя стул был императорский, с мягким сиденьем, четырьмя колесиками и спинкой с резными ангелами, и получили мы его в подарок. Отец вдруг сказал, что такой старый ободранный стул, у которого и колесиков не хватает, мы должны были давно выбросить, что мы его разрубим и сожжем.

— Возьмите, пан Грон, — крикнул он в переднюю, — топор! И еще веревку, — добавил он и посмотрел на оба снятых портрета, — свяжем эти картины. Велите человеку упаковать, для этого не нужно много умения. Когда человек хороший актер, он может другому всучить все что угодно, даже ложь. Хотя это и мошенничество!

Процессия и мать окаменели, но в комнате внезапно раздался звук в третий раз. Сомнений не было — звук шел из комнаты бабушки, ибо около рояля — ни одной живой души. Значит, бабушка проснулась? Значит, знала, что тут происходит? Она бренчала цепью? Может, она умела видеть сквозь стену, но это глупость. Я задрожал, мы должны были к ней войти сию минуту. Войти сию минуту и бог знает, что там найти. Отец повернулся к Руженке и неожиданно, как бы незаметно улыбнулся.

— Принесите таз с водой, — сказал он.

Отец вымыл руки, посмотрел на рояль и на зеркало над ним, в котором что-то рябило, посмотрел на столик и телефон — им пользовалась только мама, у отца был свой телефон в кабинете, — потом махнул рукой и вышел.

Вошел в комнату бабушки, и я вздрогнул.

И хотя в окно светило майское солнце, бабушка висела в золотой раме на стене, окутанная сумерками, как Королева вечера в окружения сов. Диван под ее портретом был накрыт черным сукном, а в углу лежал старый русский подсвечник, который, как правило, мы зажигаем только в день ее рождения. На полу, казалось, валялись остатки засохших венков с выгоревшими лентами, несколько старых желтых костей, а между всем этим — пыль, паутина и мертвые, прибитые мухи. Господи, затрясся я, здесь такой вид, будто сюда не приходит ни одна живая душа. Будто здесь никто никогда не подметал, не убирал, не мыл целую вечность. А все же это бабушкина комната: разве мы тут не бываем?

Я посмотрел на Руженку — пораженная, она готова была провалиться сквозь землю.

После минутной тишины, сопровождаемой всхлипыванием танцовщицы и поскуливанием медведя, который дрожал в углу за старым русским подсвечником, можно было разглядеть, что бабушка в золотой раме на стене проснулась. Она на самом деле спала. Звуки и звон, которые раздавались время от времени, она, наверное, производила во сне, ей снилось что-нибудь страшное. Проснувшись, она, как обычно, прежде всего осмотрелась, чтобы по свету, падающему из окна, узнать, как долго она спала, потом она еще пристальнее осмотрелась, казалось, что-то привлекло ее внимание, и только потом удивленно взглянула на танцовщицу и на медведя, на хоругви и транспаранты, на дворника и, наконец, на отца. Процессия была ошеломлена, мать стояла как статуя, даже не обратила на меня внимания, хотя я к ней повернулся. Отец посмотрел на бабушку и незаметно улыбнулся.

— Встречали вы когда-нибудь людей, — обратился он к дворнику, который ждал со своей стремянкой и копьем-алебардой и время от времени странно сжимал огромные руки, будто хватал пустоту, — людей, который от вас ускользнули и стали делать все наперекор? От вас, пожалуй, не так уж много ускользало — вы точно знаете способы и приемы. Прихлопнуть человека не так уж трудно, это сумеет каждый, но что потом?

Мне показалось, что дворник держит бабушкин портрет перед отцом, а тот его рассматривает. Всматривается в него, постукивает по раме, исследует углы, трогает фаску, где прилегает стекло; мне показалось, что дворник переворачивает картину и отец ощупывает заднюю стенку, планки, гвоздики и щели. Потом он слегка покачал головой.

— За спиной другого можно делать что хочешь, даже его перекрасить, — сказал он дворнику и прищурил глаза. — Это небольшое искусство, этим нечего гордиться.

Он мотнул головой, будто указывая дворнику, чтобы тот повесил картину обратно на стену. Обернувшись к Руженке, он сказал:

— Принесите таз с водой еще раз.

А потом вроде схватил с полу кость, Руженка с быстротой молнии закрыла лицо и голову руками, но он на кость только глянул и бросил ее назад.

— Пан Грон, — сказал он, — здесь нам нечего делать. Пойдемте в столовую. Наверное, там что-нибудь осталось, пригласите электрика, слесаря и маляра — они в передней…

В передней напротив вешалки часы отбивали ровно час, значит, было без десяти час, потому что часы в передней напротив вешалки испокон веков бегут на десять минут вперед.

После утомительного шествия, длившегося весь июнь, эта странная процессия с хоругвями и транспарантами, со всеми моими тетками и двоюродными сестрами, со всеми господами в смокингах, цилиндрах и военных мундирах, которые на самом деле были просто миражем, и с теми несколькими бедняками — столяром, каменщиком, электриком, слесарем и маляром — мы добрались наконец до деревни.

Здесь все происходило под открытым небом. Отец здесь ходил как на настоящей прогулке, медленно, прищурив глаза, и опять не обращал внимания ни на Руженку, ни на меня, ни на маму, которая снова была как бы позади, среди тетушек и сестер, среди остальных под хоругвями с маяком и звездой, — он почти не видел нас. Он видел только одного человека. Сначала я думал, что это дворник. Потом вспомнил, что дворник, как я слышал, заболел дизентерией и с нами в деревню не поехал. А у этого к тому же не было низкого лба, густых бровей, могучей шеи и огромных мускулистых рук, поросших черной шерстью на запястьях, не было у него и красной островерхой шапки, колпака, который носят гномы или козлоногие домовые, не было и красной одежды, вроде трико, ни копья-алебарды. У этого были светлые спортивные брюки и шелковая распахнутая рубашка, пиджака он не носил, и был это дядюшка Войта. А отец вел себя еще более странно, чем дома. Здесь уже не было загадочного пристального взгляда. Он просто совсем ни на кого не глядел…

— На кого ему глядеть, — говорила Руженка, которой это действовало на нервы, — на какие-нибудь процессии, которых здесь нет? Ведь здесь ничего нет. Даже полицейских здесь нет. Здесь в деревне есть только какой-то придурок из каталажки — ничего не поделаешь, так мне кажется.

Когда я спросил Руженку, что ей кажется, она ответила, будто отцу не нравится, что я здесь торчу. Лучше бы я бегал где-нибудь в лесу.

— В лесу, хотя бы со зверями, — сказала она, — только не здесь. А может, так мне кажется, и я лезу не в свое дело? — спросила она и замолчала.

Отец пошел по направлению к лесу.

— Кажется, хлынет дождь, — бодро сказал дядюшка, шагая по дороге. — Пусть лучше покрапает, прежде чем начнется уборка.

Отец посмотрел на небо и кивнул. На юге у Валтиц собирались темные синие тучи. Процессия, понурившись, тащилась с транспарантами за отцом, люди шли, как стадо запыленных, заблудших овец. Они жались к хоругви с маяком и звездой, к матери… Наконец показался лес, а на опушке — низкая, поросшая мхом избушка, около которой совсем недавно учитель рассказывал мне о цветах.

— Эту избушку нужно отремонтировать и сделать пригодной для жилья, — сказал отец, когда мы к ней подошли. — Я отдам ее Шкабе из деревни.

Дядюшка осмотрел запертые двери и окна, затянутые паутиной.

— Обветшала, — засмеялся он, — даже стекло разбито… Но если отремонтировать, будет хорошая. Шкаба тут может спокойно жить. Я всегда думал, что она для чего-то тебе нужна.

Люди из процессии смотрели на отца и на дядю разинув рты, — отец на них даже не глянул. Мать под маяком со звездою молчала, не обратила внимания и на меня, хотя я глядел на нее. Тучи у Валтиц зеленели.

— Да, — сказал дядя и поднял лицо к небу, — Покапает…

— Покапает, — согласился отец и, осмотрев себя и дядю, сказал: — А у нас нет даже пиджаков. — И пошел к опушке леса, к загону для фазанов, где учитель мне рассказывал о зверях.

— Загон сломать, — распорядился он, когда подошел к первому дереву, — разрешить сюда вход.

В эту часть леса не разрешали ходить именно из-за фазанов, которых, впрочем, здесь никогда не было. Не было их даже, когда этот загон принадлежал таинственному вельможе. А потом рассказывали, что если кто сюда войдет и дотронется до чего-нибудь, тот попадет в когти к духам, которые затащат его в глубь леса. Сто лет тут никто не собирал хворост, не рубил сучьев, не косил травы, и все здесь походило на джунгли. Дядюшка поглядел в чащу и кивнул.