Ксения Шелкова – Раб Петров (страница 20)
Тот смущённо пожевал губами, ответил:
– Врать не буду, не знаю… Лошадь моя, как шарахнулась в сторону, ну и пошла берегом – я за ней, и давай Бог ноги. Шапку вот в сугробе потерял, весь в снегу вымок. Попросился на ночлег ради Христа в какой ни на есть избе, и всю ночь Иисуса Христа молил, поклоны клал да лбом об пол стучал – аж хозяева решили, что на богомолье иду, просили и за них помолиться. А утром – метель улеглась, слава Богородице, солнышко вышло.
– А стрельцы-то что?
– Не…Не… Не стал туда ходить – боюсь, – промямлил Митька. И видно было, что этот сильный, широкоплечий, молодой мужик и впрямь испуган и верит в то, что рассказал.
В этот миг за крошечным слюдяным окошком взвыла вьюга, метко бросила влажным, рыхлым снегом прямо в ставень – так, что огонёк лампадки перед ликами икон заплясал испуганно, а на полках зазвенели оловянные кружки. Все содрогнулись.
– Вот, вот оно, – крестясь, заговорил рыжий Митька. – Вот и тогда так было – чай, они и теперь…
Его перебил глубокий, звучный, старческий голос:
– А услышьте, чада, да узнайте: скоро и мы там будем все, да и нас так-то поразвешают! Ныне стрельцы, точно грибы по осени – висят! Завтра и вы будете там болтаться, хороводы водить! Всех, всех нас переломает-перевешает кукуйский выкормыш, антихрист… А заместо нас будут у него черти иноземные, немецкие плясать да на своём, чёртовом наречьи переговариваться… Он и не царь вовсе, царь наш сгинул, утоп давно на чужой стороне, а то – дьявол кукуйский из Неметчины! Прокляты мы! Прокляты дела его! Прокляты земли наши! Души им убиенных поднимутся, да против него пойдут – а тогда…
Только Андрюс хотел спросить отца, про кого это они, как вновь раздались злобные перепуганные выкрики: «Молчи, дед!», «Да тут и тебя, и нас – за то, что слова твои слушали…», «Эй, налейте ему кто-нибудь, чтоб не болтал!»
Сам хозяин подошёл к столу, грохнул тяжёлым кулаком: «А ну, вот и вам рты скоро позашивают! Нечего болтать, пока языки целы!» Компания примолкла; рыжий Митька перекрестился и стал хлебать щи из глиняного горшка, заедая ломтём ржаного хлеба. Остальные, чтобы заглушить пугающее завывание вьюги, принялись петь; Андрюс не знал и не понимал русских песен – казалось ему, что не для увеселения сердца они сложены, а чтоб растравить душу буйной тоской, вырвать покой и радость навечно.
Рядом с ними – Андрюс заметил не сразу – притулился на лавке парнишка лет двенадцати. Он ничего не ел и не пил: видать, денег не было. Несмотря на холод и метель, на нём не было тёплой одежды, только рубаха и чахлая телогрейка, явно с чужого плеча. Рваную войлочную шапку мальчик положил на лавку, рядом с собою. По-видимому, даже в этой тёплой избе он никак не мог согреться: его губы были совершенно лиловыми, а лицо – землисто-серым. Он дрожал, но не жаловался и не просил ничего.
Андрюс быстро снял с себя тёплый кафтан и набросил на остренькие, вздрагивающие плечи. Парнишка поднял глаза.
– Будет тебе. Всё одно, скоро опять на холод идти.
– Метель-то слышишь, завывает? Переночуй лучше тут, на лавке, а утром тронешься. Денег если у тебя нет – я займу.
Андрюс сказал «займу», так как ему отчего-то показалось, что мальчик не примет милостыни.
– Спасибо, добрый боярин, – вздрагивая всем телом, проговорил мальчик. – Не могу взять, отдавать не с чего.
– Ну какой я тебе боярин? – усмехнулся Андрюс.
Но тут же, проследив за взглядом паренька, догадался, что тот даже в полутьме приметил ведьмин изумруд на его пальце. Вот глазастый! Чтобы отвлечь его внимание, Андрюс сказал:
– Ты присядь к столу: похлёбка вот в горшке осталась, хлеба ещё полкаравая. Бери ложку. Ты с отцом? Как звать-то тебя?
Но мальчик, будто не слыша, отломил хлеба, склонился над чашкой… От Андрюса не укрылось, что он не перекрестился перед едой и, хотя явно был голоден, ел не торопясь, с достоинством.
Андрюс наклонился к уху мальчика:
– Если не хочешь говорить, кто-откуда – не надо, я понимаю. А вот деньгу возьми: пропадёшь ведь, так-то в феврале холодом да голодом плутая. Вижу ведь, что один. Не бойся, я никому ничего не скажу.
– А ты, – блеснув глазами, заговорил мальчик, – про меня ничего и не знаешь. А когда узнаешь – сам раздумаешь языком болтать.
Андрюс пожал плечами, хотя ему стало интересно. И ещё этот паренёк вызвал к себе уважение и сочувствие; пожалуй, ему приходилось сейчас не менее солоно, чем давеча Андрюсу.
– Накормил ты меня, денежку дал – спасибо. А откуда я, скажу, коли так хочешь знать: я – вот из них, из этих, – мальчик дёрнул головой в сторону рыжего Митьки, который дохлебал свои щи, сыто рыгнул, перекрестился и стал глядеть осоловелыми глазами на тлеющие огоньки в печи.
– Из которых, из этих? – переспросил Андрюс. Тягучие, мрачные песни соседей по столу действовали на него как-то одурманивающе. – Ты Митьки сын, что ли? Что же он тебя к столу не позвал?
– Не-а, не Митьки. Батяня мой там, на стене, вместе с другими стрельцами болтается. И два брата старших там же. А мамка с сестрёнкой, слышал я, с голоду померли недавно: их из дому выгнали, а в слободе им милостыню подавать боялись, как стрельцов казнили.
Андрюс расширенными глазами уставился на стрельцова сына.
– Ох ты, Господи! – только и выговорил он. – Да как же так… Как же ты теперь?!
Мальчик шмыгнул носом, однако глаза его были сухи, поблёскивали жёстко.
– Я когда с ними, стрельцами, в приказной темнице сидел – цепь снял, исхитрился, руки-то тонкие, – он покрутил посиневшими, ободранными запястьями. – А потом, как один стражник пошёл нужду малую справить, брат старший и говорит: беги, мол, Ивашка, мы стражника отвлечём. И затеяли они драку, понарошку – якобы доносчика промеж себя заприметили. Стражник вбежал, закричал-застучал на них, я и выскользнул незаметно; вижу – второй у крыльца стоит. Я – в сугроб, он прошёл мимо – не заметил, побежал узнавать, что там в избе за шум. Ну, я и дал дёру. А на следующее утро, слышал, батьку и братьев моих на розыск, на пытки повели, – Ивашка сжал губы.
– А за что их так? – спросил Андрюс. – Что они натворили?
– Ты не знаешь, что ли? А, ты ж навроде издалека… Ну, взбунтовались они против царя Петра – что жизнь у них хуже собачьей. Их после азовского похода в Москву не вернули, в тмутаракань загнали; а они и царя-то этого не хотели, а хотели правительницей царевну Софью. Вот и побили их царские войска. А кто выжил, те мёртвым позавидовали: их величество сами пытали да допрашивали, да так, что иноземные послы, говорят, кто видел – аж чувств лишались. Всю зиму пытали да казнили; да ещё Пётр велел развесить их на городской стене, чтоб кому прочему бунтовать неповадно было.
У Андрюса зубы заклацали мелкой дробью.
– Как так – Пётр? Царь? Да разве ж он мог?
– А то кто же? – усмехнулся Ивашка. – Государь собственными глазоньками пытки да допросы лицезрели, самолично приказы вешать отдавали.
Анрюс внимательно вглядывался в лицо этого прошедшего огонь и воду мальчишки. Он и верил ему, и не верил. Как же так? Царь Пётр пытал и казнил? Тот самый весёлый, умный и добрый правитель, которого он намечтал себе и которого уже преданно любил? На миг Андрюс почувствовал что-то вроде ненависти к Ивашке, стрельцову сыну.
Однако тот сидел, съёжившись на лавке и шмыгал носом, одинокий, жалкий в своей непреклонности. У него, Андрюса, хотя бы есть семья; его родителей никто не пытал и не мучил. А вот у Ивашки… Он передёрнулся от ужаса.
– Ты куда же теперь?
– На Онежское озеро, к раскольникам. Если дойду, – без колебаний ответил Ивашка.
Стали ложиться спать; Андрюс таки уговорил Ивашку взять немного денег, чтобы переночевать в тепле, купить хоть какой-нибудь еды в дорогу. Он не представлял, где находится это самое Онежское озеро, но раз Ивашка сомневался, что дойдёт… Вероятно, путь туда был далёк и труден. Андрюс предложил стрельцову сыну остаться с ними, доехать до Пскова, обещал никому его не выдавать, а тот лишь улыбался.
– Утро вечера мудренее, поговорим ещё, – сказал Ивашка. – Я тут, на лавке лягу, а ты иди к родителям, не бойся за меня. Спасибо тебе, век не забуду.
Утром, едва рассвело, и в маленьких заиндевелых окошках проглянули первые робкие, но уже напоминающие о весне лучи, Андрюс сбежал по крутой лесенке вниз, в общую комнату. Там храпели на лавках, на поленнице в углу, а кто и под столом, но Ивашки не было. Ушёл стрельцов сын. Ушёл, отчаянный, пока все спали.
Повсюду звонили колокола: громко, переливчато, настойчиво-ликующе. Звонили подолгу, не умолкая; прохожие останавливались послушать перезвон, снимали шапки, крестились. Православные праздновали Светлую Пасху, а на реках Великой и Пскове как раз тронулся, пошёл трещать и ломаться лёд; вот-вот уже скоро спустят на воду лодки и ладьи с белыми парусами и высокими, крашенными бортами.
В воздухе чувствовалась весна; за работой Андрюс частенько вспоминал минувшую зиму и, украдкой – свою встречу с Гинтаре в заснеженном лесу. Никто об этом не знал, только Тихон.
– Она, пане Гинтаре, сама ко мне пришла, понимаешь? – делился с другом Андрюс. – Тогда, зимой! Если бы не она – замёрз бы я, сгинул в лесу.
Тихон щурил глаза, беспокойно поводил усами. Целые ночи он теперь где-то пропадал. Не то чтобы Андрюс беспокоился о нём, но всё-таки…