реклама
Бургер менюБургер меню

Ксения Голубович – Постмодерн в раю. О творчестве Ольги Седаковой (страница 30)

18px

Поворот вертикали вниз — это тушение свечи. Мы так и видим руку, поворачивающую ее вниз. Если бы поэт написал: «которую ты поворачиваешь вниз» — то смысл был бы гораздо жиже. Дело не в свече и не в том, что она перевернута вниз, а в повернувшей ее руке. Это рука, прекратившая лю-бовь, словно наносит удар кинжалом. Это взаимная смерть. И это, более того, прерывание той долгой смерти, которая могла быть после всего, что было с влюбленными, смерть, которая бы все шла и шла, точно долгая повесть, вновь и вновь повторяющая случившиеся события. Нет, перед нами мгновение окончания. В двух строфах с огромной скоростью вспыхивают начало и конец и любви, и жизни.

Вот они — друг перед другом, Тристан и Изольда. А дальше:

как будто подняли глаза — и молча разошлись.

«Как будто» здесь очень ценно. Как ценно и то, что неожиданно появляется «множественное число». Было «я-ты», а стало «мы» или некие «они». Это уже не просто Изольда, которая отражает Тристана. Хотя и у него тоже в руке свеча — и она тоже повернута вниз, причем сначала она была поднята вверх, как пламя мысли, как «подняли глаза», а потом разошлись, перевернули свечи. Иными словами — перед нами акт двойного решения. Опускание свечи вниз. Момент интенсивнейшего свидания, в котором уже есть вся любовь и ее пресечение в покаянии (горящая свеча, перевернутая вниз, — свеча покаяния в Средние века). Интенсивнейшего свидания двоих на месте жизни и смерти, за всеми именами, в области безымянности, в области любви. Это акт их двойного покаяния. Это огонь, через который они проходят. Но, оставив самих себя прежних, эти новые существа — в самом ли деле Тристан и Изольда? Или размах здесь шире? Это вообще люди в том интенсивном моменте, когда не нужно слов. Это момент мгновенного свидания «любовной пары», которое проходит сразу, это максимальное соприсутствие двоих, свеча — вниз, глаза — подняты, они запечатлевают образ любимого на сетчатке, перед тем как снова разойтись, снова пойти по кругу, когда вновь может начаться Вступление второе «где кто-то идет — там кто-то глядит и думает о нем». И тогда «глаза» будут опущены вниз, как при воспоминании или мысли, а свеча моления будет вверх. В этом месте стиха весь смысл подходит к поверхности, он вырывается из регистра памяти и переходит в регистр непосредственного восприятия, в здесь и сейчас, в тот момент неслиянной и нераздельной связи, при которой никто не может быть вместе и не может быть сам по себе.

Покаяние — это то, что происходит в чистилище. Именно этим чистилище отличается от ада. И да, перед нами сцена из чистилища. Как если бы сама речь, пошедшая вперед, поэтическая речь, движущаяся по перекрещиваемым смыслам, вывела героев в какой-то огонь — сначала в первый огонь их встречи, а затем в очищение. Тристан и Изольда есть те, кто смог отречься от другого ради него же самого. Это отречение равно их смерти в рамках сюжета. Но сама открытость их свидания намекает, что не слияние в экстазе, а некая иная любовь, способная и на отречение от самих себя и от физического бытия друг с другом, связывает их в союзе, в «и». Словно друг в друге они имеют дело не прямо друг с другом, а с тем самым динамическим, трудно уловимым божественным образом, который диктует им их судьбу и нормы поведения. В конце речи Изольды — Тристан, в конце речи Тристана — Изольда, но то, что они любят, — это одно и то же, и, любя друг друга, проведя друг друга через изгнание и боль, они дают душе друг друга высший дар. Покаяние. И именно с этим типом любви, донесенным до нас поэтической речью, — наше свидание. И теперь мы вступим в области этого свидания.

Нас ждет третье и последнее Вступление. Третье свидание с тем, что можно любить, и бегущей вперед и вперед поэтической речью, воплощающей его в себе.

Я северную арфу последний раз возьму и музыку слепую, прощаясь, обниму: я так любила этот лад, этот свет, влюбленный в тьму.

Северная арфа, быть может, арфа самого языка. Ибо когда мы в России немного приходим в себя и когда на душе нашей тихо, то почему-то мы грезим о себе как о северной стране, где на улицах горят фонари и скрипит снег. Зима и топаз здесь даже не помянуты, но это арфа вызывает их побочным воспоминанием.

Метафора слепой музыки правдива — музыка не видит, она описывает лишь звуками. И брать в руки арфу — это и есть «обнять» музыку. Кроме всего прочего, нам недвусмысленно указывают, что это объятие и есть сама речь. То есть мы сейчас стоим внутри свидания с речью, мы и сами с ней обнимаемся. Мы подошли к точке встречи, ибо сейчас нам говорят о том, что происходит с нами, когда мы читаем.

Ибо в этом ладе свершалась влюбленность. Весь этот лад был о любви, он был любовью, передаваемой теми образами, какие свет выхватывает из тьмы (разве не это идея творения?), образами внешнего мира, образами-сравнениями, образами, связанными с реальностью. В этих световых образах и тайна их отрицания, их драматического несовпадения, их отречения, о которых мы говорили и которым передается свет, влюбленный в тьму.

Ничто не кончится собой, как говорила ты, — ни злом, ни ядом, ни клеветой, ни раной, к сердцу привитой, ни даже смертью молодой, перекрестившей над собой цветущие кусты.

По ритмике эта строфа напоминает зачин судьба похожа на судьбу и говорит о том едином, которое не разделить на многое. И здесь перечисляются завершения роковой судьбы видами убийств: от врага и смерти от любви, где палач и жертва объединяются. Вспомним: «руки мои в крови и сердце под землей». Это еще и образы конца всех образов — последних образов, после которых тьма. И никакого света.

С точки зрения сюжета это явно голос «я»-Тристана, который обращается к «ты»-Изольде, только что закончившей говорить. Или так: Изольда расстается с ладом прежним, и голос Тристана подхватывает и рассказывает ей то, что она говорила ему когда-то. Это Третье вступление — по крайней мере дуэт. Или можно сказать еще сильнее. Говорит сам рассказчик, это он расстается с речью, с последним ладом, это его «я» с нею расстается. Но, дойдя до края первой строфы и начиная с него, следующая строфа, переходя к «ты», начинает передавать речь «ты», а «я» становится прозрачным, оно то, через что мы смотрим на речь «ты», то есть вообще на речь. И тем самым это — обращение к речи.

Если тут можно говорить о «завершении лада», то это — завершение традиционного типа любовной речи, как бы земного ее варианта. Дальше — тьма.

Тьма, которая наступает после нас, после того, как мы кончаемся, и после того, как в воспоминаниях других кончаются образы нашей смерти. Это та тьма, которая длится за собой, за мною и тобою, мы облечены этой тьмой, мы, которые собой — то есть собственным ярким образом, составленным из двух любовных половинок, — не кончились.

Темны твои рассказы, —

говорит Тристан и дальше:

но вспыхивают вдруг, как тысяча цветных камней на тысяче гибких рук…

Заметим сходный повтор: тысячу раз мне жаль… Это та же смерть, которая тысячу раз идет, тысячу раз расстается. Вспомним еще и то, что в русском «тьмы и тьмы» обозначают числа, несметность измерения, которую создает тьма. И теперь тьма оказывается просто множеством, и когда она разбивается на множество перстней, светов, вспышек, то, что в прежней песне было пустынным и было жалобой, вдруг становится светом. Потому что вдруг из неясных рассказов появляются наконец все их смыслы, и были они рядом и танцевали, как тысяча гибких рук, и все становится вдруг наполненным, насыщенным. Тьма — это просто несметное множество невидимого нам, которое ты вдруг прозреваешь и тогда видишь танец, сияние смыслов. Образы перед нами уже не внешние, это внутренние образы, образы, взятые не из реальности, а из ума, говорящие о «рассказах и смыслах». Ты начинаешь понимать

и видишь: никого вокруг, и только свет вокруг.

Наступает совершенная ясность, за тьмой слепых и человеческих глаз открываются глаза мысли. Кто здесь рассказчик? Похоже, он уже совпал с Изольдой и с говорящим с ней Тристаном. С этими двумя поэтами, рассказывающими повесть о своей любви и смерти. Кто играет на арфе? Сама арфа, которая и есть Тристан и Изольда, божественный лук. Кто есть рассказчик? Он сам Тристан-Изольда, он тот, кто говорит и кто дает говоримому говорить через себя. Рассказчик рассказывает речь, которая создает само тело его присутствия. Все двоится, все — пара, как свет и тьма. И этот новый лад, уже не северный, новый, видимо, такой, где речь повествует не о любви и смерти — это уже оставлено позади вместе с розовыми кустами и сюжетом, — а, наоборот, о смерти и любви. И это и есть обратное всему земному движение поэзии. Может ли это быть лад тьмы, влюбленной в свет, смерти, открывающей любовь? И если тьма — это трещина внутри света, самый первый образ человека, — то, может быть, речь о том, что этот образ станет образом какой-то иной любви. Это уже не любовь света к своим избранникам, а любовь избранников к свету. Или иными словами — любовь человека к Богу, смертного к бессмертному, которую сам человек в себе порой не знает. И дальше — просьба:

Попросим же, чтобы и нам стоять, как свет кругом. И будем строить дом из слез о том, что сделать нам пришлось и вспоминать потом.