Кристина Соль – Телохранитель для янычара (страница 3)
Он не побежал. Постоял, потирая запястье, и сказал ещё одну фразу, и в ней было слово «караван».
Хан я нашла по запаху и по звуку.
Это оказался квадрат в два этажа, сложенный из светлого камня, с воротами такой высоты, что в них проходил гружёный верблюд. Внутри — двор, посреди двора колодец, по периметру нижнего этажа склады и стойла, наверху галерея с комнатами. Во дворе стояли на коленях верблюды, ходили мулы, лежали на камне тюки, накрытые рогожей, и человек двадцать занимались каждый своим.
Я встала у ворот, в стороне, там, где сидели нищие, и смотрела минут десять.
Караван собирался. Это было видно по всему: тюки сортировали по весу, упряжь проверяли, воду наливали в бурдюки, и во дворе стоял старик в добротном халате, перед которым все проходящие замедляли шаг. Возле него держался писец с доской.
И у колодца, у самой воды, стояли трое мужчин с палками и одним мечом на всех, а перед ними — здоровый детина, который что-то им втолковывал. Один из троих ушёл. Двое остались.
Найм. Они набирали охрану, и набирали прямо сейчас, посреди дня, в спешке.
Люди не набирают охрану в спешке накануне выхода. Люди набирают её заранее, из проверенных. Набирают в спешке тогда, когда кто-то из проверенных вдруг перестал быть доступен.
Я стояла у ворот в чужой безрукавке, с чужим ножом за поясом и с паспортом страны, которой не будет ещё триста лет, и считала, что у меня есть.
Денег нет. Языка нет. Имени нет. Крыши нет. Есть навык, который здесь стоит дороже золота, — и ни одной причины, по которой кто-то поверит, что он у меня есть.
Я вошла во двор.
Старик поднял голову раньше, чем я сделала третий шаг, — значит, видел меня ещё у ворот. Писец рядом с ним перестал писать.
А за спиной старика, в тени под галереей, сидел на тюке человек и чистил ногти лезвием. Он не поднял головы, когда я вошла. Он вообще ни разу на меня не посмотрел — и я почувствовала его внимание так же ясно, как чувствуют направленный в спину свет.
Старик заговорил. Писец перевёл на ломаный итальянский, старательно и с трудом:
— Хаджи Мустафа спрашивает: женщина, ты потерялась? Кого ты ищешь?
— Работу, — сказала я. — Вы ищете охрану. Сегодня у вас убили человека в переулке за медными рядами. Ножом, дважды, снизу вверх, и он знал того, кто это сделал.
Писец переводил. Старик слушал, и его добродушное лицо не менялось, но глаза стали другими.
Во дворе сделалось очень тихо, и в этой тишине человек в тени наконец поднял голову и посмотрел прямо на меня.
Глава 2. Караван
Меня взяли в кольцо за четыре секунды.
Не по команде — просто двор перетёк так, что между мной и воротами встали двое, справа от колодца подошёл третий, а тот здоровый, который набирал охрану, оказался за левым плечом на расстоянии вытянутой руки. Работали они плохо: слишком близко друг к другу, слишком много спин ко мне, и никто не прикрыл галерею наверху. Но их было семеро, а я стояла посреди открытого двора, и это перекрывало любые ошибки в расстановке.
Я не двинулась. Руки держала на виду, ладонями вперёд, локти у корпуса.
Хаджи Мустафа сказал что-то короткое. Писец прокашлялся и перевёл:
— Он спрашивает, откуда ты знаешь про Дауда.
— Дауд — это тот, кто лежит в переулке?
— Да.
— Я его нашла.
Старик заговорил быстрее, и голос у него был ровный, а вот руки он сложил перед собой так, как складывают, когда хотят не показать, что дрожат.
— Хаджи Мустафа говорит: женщины не находят мёртвых в переулке за медными рядами. Женщины туда не ходят. Он спрашивает, что ты там делала.
Вот он, первый настоящий вопрос за сегодня. Я знала, что он прозвучит, и знала, что отвечать на него придётся не словами.
— Я там очнулась, — сказала я. — На меня напали за городом, я была с караваном из Триполи. Меня оглушили и бросили. Очнулась рядом с ним.
Писец перевёл. Кто-то за спиной хмыкнул. Здоровый слева придвинулся ещё на полшага, и я слышала, как у него скрипит кожа пояса.
— Он спрашивает, почему тебе верить.
— Он и не должен верить. Пусть проверяет.
Я показала глазами на тюки под галереей — медленно, чтобы никто не принял движение головы за начало чего-нибудь.
— Дауд был опытный. Он не подпускал к себе чужих ближе чем на два шага — это видно по тому, как он носил нож: не за поясом, а в сапоге, в чехле, пришитом изнутри. Такое пришивают те, кого однажды уже обезоружили. У него на ладонях нет ни одного пореза, рукава целые, под ногтями чисто. Он не защищался. Такого не ударишь дважды подряд, если он тебя не знает и не стоит спокойно. Значит, убийца был ему знаком.
Писец переводил кусками, спотыкался, переспрашивал слова. Я говорила медленно и делала паузы там, где надо было дать ему догнать.
— Ударили снизу вверх, узким клинком, второй раз — в печень. Так бьют те, кто знает куда и хочет, чтобы жертва не кричала. Не грабёж. С него сняли то, что было за поясом, но нож в сапоге не нашли — потому что не искали. Искали что-то определённое и забрали только это.
Я замолчала.
Хаджи Мустафа слушал перевод, глядя мимо меня, на ворота. Потом сказал одно слово, и кольцо вокруг разомкнулось — не полностью, но двое отошли к колодцу.
— Он спрашивает: ты знахарка? Или ты видела, кто это сделал?
— Ни то ни другое. Я просто читаю следы. Это моя работа.
— Твоя работа, — повторил писец с сомнением, уже от себя. — Женщина.
— Женщина, — согласилась я.
Старик подошёл ближе. Вблизи он оказался ниже меня на полголовы, сухой, с короткой белой бородой, крашенной хной на концах, и с лицом, какое бывает у людей, сорок лет проторговавших и ни разу не вышедших из себя. Добродушное лицо. Я смотрела в глаза и видела, что доброта там заканчивается на глубине примерно двух миллиметров.
Он заговорил, писец перевёл почти без задержки — видно, эту фразу ему приходилось переводить часто:
— Хаджи Мустафа благодарит тебя за слова о Дауде. Он даст тебе хлеба и воды, и ты пойдёшь. Он не берёт женщин.
— Он берёт охрану. Прямо сейчас, за день до выхода, из тех, кто подвернулся у колодца. Обычно так не делают.
Писец перевёл. Старик ответил, и в ответе было длинно и терпеливо.
— Он говорит: караван идёт до Стамбула шесть недель. В пути ханы через каждые полдня, ночёвки в поле, вода, разбойники, жара и туркменские всадники за Антиохией. Он говорит: женщина в караване — это не охрана, это груз, который надо охранять отдельно. Он говорит это без обиды, просто так есть.
— Проверьте.
Писец моргнул.
— Что?
— Пусть проверит. Один человек, по его выбору. Если он меня положит — я уйду и не вернусь, и хлеба не возьму.
Я слышала, как это звучит. Двадцатидевятилетняя женщина в чужой одежде, без денег, без бумаг и без имени, посреди двора с семью мужчинами, предлагает себя проверить. С тактической точки зрения это была отвратительная идея, потому что я отдавала инициативу, отдавала выбор противника и отдавала место.
С любой другой точки зрения у меня не было ничего другого.
Писец перевёл. Двор начал смеяться — не зло, а так, как смеются над хорошей шуткой в конце тяжёлого дня. Здоровый слева засмеялся громче всех и что-то сказал, и от этого засмеялись ещё сильнее.
Хаджи Мустафа не смеялся. Он смотрел на меня и молчал очень долго, а потом кивнул на здорового и произнёс короткую фразу.
— Он говорит: Байрам. Он говорит: не ломать.
Байрам был выше меня на голову и тяжелее килограммов на сорок. Ширина плеч такая, что руки висели не вдоль тела, а чуть в стороны. Шея переходила в затылок одной линией. На левом предплечье старый шрам от ожога, на костяшках правой руки — сбитая и заново наросшая кожа.
Он бил людей. Часто, много и, видимо, успешно.
Он стянул с себя безрукавку, бросил её в пыль и пошёл ко мне вразвалку, скалясь и разводя руки — показывал зрителям, какая она маленькая, эта женщина. Толпа во дворе загудела. Кто-то уже спорил на деньги.
Я стояла и смотрела на его ноги.
Он шёл с весом на пятках, разведя носки. Плечи впереди бёдер. Правое плечо чуть выше левого, и правую руку он держал ближе к телу. Значит, начнёт справа, возьмёт за плечо или за шиворот, чтобы притянуть и встряхнуть. Показательно. На публику.
Байрам протянул руку.