18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Кристина Соль – Телохранитель для янычара (страница 2)

18

Значит, порядок такой. Внешность. Вода. Место. Легенда.

Легенда — первое, на самом деле, потому что остальное без неё не строится.

Вопрос, на который мне придётся отвечать сегодня раз двадцать: кто ты и почему ты одна.

Итальянка. Тут врать бессмысленно — выговор, лицо, рост, я не сойду ни за кого другого. Значит, надо использовать. Венеция. Венецианские купцы здесь есть, я в этом почти уверена: Алеппо — перекрёсток, сюда сходятся товары из Персии и Индии, и европейцы в таком месте были всегда. Венецианка — это объясняет язык, это объясняет деньги и это объясняет свободу, потому что женщины в венецианских торговых домах вели дела, когда мужей носило по морям.

Вдова. Вдова объясняет всё остальное: почему одна, почему без мужчины, почему едет. Вдова в любой культуре имеет право на то, на что не имеет права незамужняя.

Имя. Моё настоящее — Анна, его я оставлю, отзываться на чужое я буду с задержкой в полсекунды, а полсекунды тут стоят дорого. Фамилию нужно тяжёлую. Морозини. Венецианская фамилия, старая, из тех, что на слуху даже у тех, кто в Венеции не был. Если фамилия велика — это работает в обе стороны: ко мне будут осторожнее, но и проверить захотят сильнее. Я взяла риск.

Анна Морозини, вдова Джакомо Морозини, еду в Стамбул по делам торгового дома покойного мужа. Караван, с которым я шла, я потеряла. Или на него напали. Второе лучше: объясняет отсутствие вещей, денег и сопровождения и вызывает сочувствие вместо подозрения.

На всё это ушло меньше времени, чем на то, чтобы объяснить.

Я вернулась в переулок.

Он всё так же лежал, и мухи уже нашли его. Я присела рядом и сказала вслух, по-итальянски, потому что надо было что-то сказать:

— Извини.

Потом сняла с него безрукавку.

Она снялась тяжело — левую руку пришлось поднимать, и рука уже не гнулась как надо. Кровь на ней была только снизу, по краю, тёмное на тёмном не читалось. Шапку с обмоткой я тоже взяла. И нож, который нашла не за поясом, а в правом сапоге, в кожаном чехле, пришитом изнутри к голенищу: узкий, с прямым клинком в ладонь длиной, с потёртой костяной рукоятью. Убийца его не нашёл, потому что не искал — забрал то, что на виду.

Кто носит нож в сапоге и умеет пришить туда чехол, тот не подпускает к себе незнакомого вплотную. Значит, он знал того, кто его убил.

Я запомнила это и пошла дальше.

Бельевые верёвки над переулком висели низко, и с них я сняла длинный кусок серой ткани — не самый новый, и я выбрала именно его, потому что пропажу хорошей вещи заметят раньше. Обмотала голову и шею так, как видела на женщинах на улице: лоб закрыт до бровей, подбородок и шея закрыты, свисающий конец перекинут через плечо и спрятан. Волосы убрала полностью.

Безрукавку надела поверх своей куртки, и она сошлась на груди почти встык. Брюки и ботинки — с этим я ничего сделать не могла. Оставалось надеяться на пыль, на полумрак крытых рядов и на то, что человек видит то, что ожидает увидеть.

Нож ушёл за пояс, под безрукавку, рукоятью вправо и чуть назад. Я поправила его дважды, пока не легло правильно.

Потом рука сама скользнула к правому бедру, к тому месту, где восемь лет подряд висела кобура.

Там было пусто. Я посмотрела на собственную ладонь с некоторым интересом. Кобуры не было — её сняли вместе с бронёй, и всё равно рука пошла туда.

В крытых рядах было прохладно. Своды высокие, каменные, в них через равные промежутки круглые отверстия, и через них падал свет, а в свете стоял дым от жаровен. Шум под сводом собирался и гудел. Пахло жареным мясом, кожей, мылом и чем-то горьким, травяным.

Я шла и работала.

Вход, выход, тупик. Ниши между лавками, куда можно уйти с линии. Мальчишки, которые слишком долго идут за одним и тем же человеком. Мужчина у столба, который ни на что не смотрит, но стоит здесь дольше меня. Ширина прохода, толщина толпы, направление потоков.

Толпа была плотная, но невраждебная, и на меня посмотрели ровно дважды: один раз продавец тканей, второй раз старуха с корзиной, и старуха смотрела дольше. Я опустила глаза и отвернулась, и она пошла своей дорогой.

Слова вокруг были не совсем чужие. Арабский я учила два года перед контрактом в Эмиратах, учила плохо, урывками, между сменами, но какие-то куски остались. Здесь говорили не на том арабском, который мне ставил преподаватель, но десятое слово я узнавала. «Сколько». «Дорого». «Завтра». «Вода».

Турецкий я слышала тоже, и его я не понимала вообще. Зато я поняла, что говорящих по-турецки здесь слушают внимательнее. Двое таких прошли через ряд, и перед ними расступились без всякой просьбы: высокие шапки, длинные тёмные кафтаны, походка людей, которые не привыкли обходить.

Османы. Ну конечно. Крепость на холме, минареты с восточной стороны, и город, в котором арабы торгуют, а турки ходят так, что перед ними расступаются. Селим взял Сирию — когда? Шестнадцатый век, начало. Значит, я где-то после.

Дальше без даты я была слепа, и это меня беспокоило больше, чем отсутствие денег.

Воду я нашла у мечети.

Фонтан был вделан в стену: каменная чаша, над ней решётка, из трубки бежала тонкая струя. К нему подходили, пили из ладоней, ополаскивали лицо и шли дальше, и никто ни у кого не спрашивал разрешения. Я подождала, пока отойдёт очередная пара, подошла и пила долго, дольше, чем стоило.

Вода была тёплая и отдавала железом, и лучше я не пила ничего никогда.

Пока пила, слушала.

И услышала итальянский.

Двое стояли в десяти шагах у стены мечети, в европейском платье — тёмные короткие плащи, шляпы, чулки. Говорили быстро, с венецианским тягучим выговором, о ценах на перец и о том, что галеры ушли из Триполи с опозданием. Один сказал, что в этом году, в сорок третьем, всё сдвинулось на две недели против обычного, и второй ответил, что так было и в прошлом.

Тысяча пятьсот сорок третий год.

Я стояла у фонтана с мокрыми ладонями и повторяла про себя эту цифру, пока она не легла куда надо.

Сорок третий. Сулейман. Тот самый, которого европейцы зовут Великолепным, и империя сейчас на самом верху своей силы. Роксолана — она уже при нём, и она уже больше чем жена. Ибрагим-паша — визирь, друг детства, казнён; я помнила, что это было в тридцатые, значит, к сегодняшнему дню он мёртв уже несколько лет, и упоминать его как живого нельзя ни в коем случае.

Янычары. Синан строит мечети. Шёлковый путь работает, и по нему идёт всё — шёлк, перец, гвоздика, рабы, письма, слухи.

Больше я не помнила почти ничего, и это «почти ничего» было моим единственным преимуществом перед всеми остальными людьми в этом городе.

Подойти к соотечественникам я не могла. Я думала об этом ровно десять секунд, и вывод был жёсткий: венецианская колония в Алеппо — это тридцать-сорок человек, все друг друга знают, у них консул и свой двор, и если я назовусь Морозини перед ними, меня разберут за один вечер. Мою легенду можно рассказывать кому угодно, кроме венецианцев.

Я отошла от фонтана в тень и встала так, чтобы видеть площадь целиком.

И на этом моё везение кончилось, потому что через площадь шёл человек в такой же безрукавке, как на мне, и смотрел он прохожим на ноги.

Я развернулась и пошла в ряды.

Он двинулся следом. Не быстро — он не бежал, не кричал, просто шёл по моему следу через три человека, и в крытом ряду, где толпа гуще, сократил до двух.

Ботинки. Дело было в ботинках, я поняла это сразу. Ни у одного человека в этом городе не было на ногах чёрной кожи с рубчатой подошвой и шнуровкой на восемь дырок.

Я свернула в боковой проход, потом ещё раз, вышла к мастерским, где стучали по меди, и по звуку поняла, что здесь тупик раньше, чем увидела стену. Развернулась, прошла обратно и встала за угол у входа в мастерскую, спиной к стене, в тени, вполоборота.

Он вошёл в проход и остановился, потеряв меня.

Я дала ему сделать два шага и вышла сбоку.

Дальше было просто. Я взяла его за правое запястье, вывернула кисть наружу и вниз, и он пошёл за собственной рукой, как ходят все, потому что иначе ломается лучевая кость. Прижала его лицом к стене, локтем поперёк лопаток, ногу поставила между его ног. От начала до конца — секунды полторы, и он не успел даже вдохнуть, чтобы закричать.

Он был лёгкий и не боец. Под моей рукой он дрожал.

— Тихо, — сказала я по-итальянски, потом по-арабски, одним из тех десяти слов, что помнила. — Тихо.

Он забормотал. Я разобрала «Юсуф», разобрала «деньги», разобрала «не я».

Отпустила запястье, перехватила за шиворот, развернула к себе и придержала у стены ладонью. Мальчишка. Лет семнадцать, жидкая борода, глаза как у зайца.

Он смотрел на меня и явно что-то узнавал. Не меня — вещь на мне. Ткнул пальцем в безрукавку. Сказал слово. Повторил его, потом сказал ещё одно, и это второе я знала.

«Мёртвый».

Я подобрала свои жалкие десять слов и спросила:

— Кто? Кто мёртвый?

Он назвал имя. Потом сказал ещё, длинно, быстро, и из всего этого я вытащила одно: «хан». Постоялый двор. Он показал рукой в сторону и назад, за мечеть, и повторил: хан, хан.

Я отпустила его.

Это было неправильно с точки зрения тактики: он видел моё лицо, он знал направление, и он мог привести людей. С точки зрения всего остального это было единственное, что я могла сделать, потому что он не был мне врагом и я не собиралась начинать здесь с убийства мальчишки.