Кристина Соль – Медь и море. Инженер для кормчего (страница 2)
У борта двое мужчин уже подняли топоры над канатами, которые держали обломки.
— Стой! — Я кричала на их языке, даже не заметив, как на него перешла. — Не руби!
Топоры замерли. Мужчины посмотрели на меня, потом на рыжего. Рыжий посмотрел на меня.
— Оно разобьёт нам борт, — сказал он. Спокойно, без злости. Так объясняют ребёнку, почему нельзя трогать печку.
— Разобьёт, если оставить сбоку. Отрубишь — перестанет бить, а корабль так и будет лежать боком, и следующая большая волна его перевернёт. — Я показала на канаты, на нос, снова на канаты, хотя в брызгах и в полутьме вряд ли кто-то различал, куда я показываю. — Надо перенести канаты на нос. Весь этот хлам, парус, бревно, выпустить с носа на длинном конце. Парус в воде держит, как ковш, корабль будет висеть на нём носом. Нос развернёт к волне. Корабль перестанет валяться и начнёт резать.
Про плавучий якорь мне рассказывал отец, когда мне было семь, а у него была дюралевая лодка на Таватуе. Он объяснял, почему в непогоду лодку держат носом к волне: нос узкий и режет, а борт длинный и принимает удар всей своей длиной. Позже я нашла в книжке про яхтсменов картинку с конусом из брезента на тросе и из интереса посчитала, какую силу он даёт на разных скоростях. Мне тогда было двенадцать, и я считала всё подряд. Никогда не думала, что эта картинка пригодится мне в жизни.
Рыжий не двигался. Я поняла, что он решает, стоит ли вообще разговаривать с тем, что вылезло из моря. Мне не нравилось, что это занимает у него столько времени.
— Ты кто такая? — спросил он.
— Та, которая не хочет тонуть второй раз за день.
Он повернул голову к корме. Человек у рулевого весла смотрел на нас. Я не знала, сколько он видел и что расслышал сквозь ветер, но он смотрел прямо на меня, и смотрел, похоже, давно. Он кивнул. Один раз, коротко, и снова отвернулся к волнам.
— Кормчий сказал — делай, — сообщил рыжий и заорал на людей так, что я на секунду оглохла.
Рыжий, которого, как я уже поняла, звали Орм, распоряжался быстро и без лишних слов. Шестеро бросили ковши и полезли вдоль борта, перехватывая канаты. Концы, которые держали рей и парус, отвязывали по одному и тут же брали новым канатом, длинным, который притащили из-под сундуков, и вели этот новый конец вперёд, к носу, из рук в руки. Я шла рядом и следила, чтобы ни один конец не отпустили раньше, чем возьмут следующий. Если обломки уйдут сейчас, второго шанса не будет.
Когда последний старый конец отдали, обломки отошли от борта. Рей перестал бить, и я услышала это раньше, чем увидела: из грохота исчез один звук, тяжёлый и глухой, к которому я, оказывается, уже привыкла. Ветер и волна потащили корабль прочь от обломков, канат вытянулся с носа, натянулся до звона, и корабль медленно, неохотно, через два вала, которые ещё успели ударить его в бок, начал поворачиваться.
Кормчий работал веслом вместе с поворотом. Я это видела, потому что смотрела на корму в ожидании, что он будет мешать. Он не мешал. Он ловил каждую волну так, чтобы она работала на поворот, и нос уходил к ветру ровнее, чем я рассчитывала. Когда корабль встал к волне носом, его перестало валить с борта на борт. Теперь он поднимался на каждый вал, как на горку, и опускался в провал за ним. Качка стала другой, длинной и тяжёлой, но через борт больше не лилось. Вёдра и ковши вдоль бортов застучали чаще, и я услышала, как кто-то из черпальщиков выругался с облегчением.
Корабль перестал валяться и начал кланяться. С кланяющимся кораблём можно договориться.
Оставалась мачта. Трещина за это время ушла ещё на ладонь, до самой опоры, и теперь при каждом подъёме на волну обрубок тихо, отчётливо поскрипывал внутри. Звук был плохой. Я слышала такой однажды у вала мельничного привода на старом заводе в Верхней Пышме, за сутки до того, как этот вал лопнул.
— Орм! Мне нужны две доски. Длинные, крепкие, в мою руку длиной и ещё столько же. И ремни. Много ремней, самых прочных, что есть.
Орм огляделся. Доски на корабле были, только все они были кораблём. Вдоль бортов стояли сундуки, крепкие, окованные, и на них, я потом узнала, гребцы сидели, когда шли на вёслах. Один сундук рей размолотил, когда падал: крышка расколота, бок выбит, чужие рубахи, мешочек и деревянная ложка рассыпаны по мокрому дну. Я показала на него. Хозяин сундука, чернявый мужик с перевязанной ладонью, открыл рот. Орм посмотрел на него. Хозяин закрыл рот и сам начал выламывать доски.
С ремнями вышло лучше, чем я надеялась. Орм принёс бухту тёмного скользкого каната, толщиной в палец, тугого, как резиновый жгут.
— Моржовая кожа, — сказал он. — Крепче не бывает.
Я пощупала. Кожа была сырая, тянулась под пальцами и возвращалась обратно. Вот и уплотнитель, и бандаж, и материал, из которого делать работу, когда нет металла. Хорошая вещь. Сырая кожа, высыхая, садится и стягивает то, что обмотано ею, намертво. Если обмотать обрубок сейчас, к утру повязка затянется сама, как гипс на сломанной ноге.
Мы поставили доски по обе стороны от трещины, вдоль обрубка, так чтобы нижние концы упирались в опору, а верхние доходили до излома. Орм держал их, прижимая всем телом, а корабль поднимался на волну и падал с неё, и нас обоих мотало вместе с ним. Я обматывала. Моржовый канат шёл туго, я наматывала его витками вплотную, от опоры вверх, и на каждом третьем витке пропускала под него щепку, чтобы потом было за что держаться. Руки у меня к этому времени почти не чувствовались. Пальцы стали деревянные и чужие, и я вязала узлы, глядя на них, потому что по ощущениям определить, завязан узел или нет, уже не могла.
— Этого мало, — сказал Орм, когда я закончила. Он смотрел на обмотку с сомнением, и я его понимала. Выглядело это как забинтованный палец великана.
— Мало, — согласилась я. — Дай палку. Короткую, крепкую.
Он подал обломок весла. Я просунула его под обмотку посередине, между двумя витками, и повернула. Канат натянулся. Я повернула ещё раз, и доски вжало в дерево. На третьем обороте у меня не хватило сил, и я отдала палку Орму.
— Крути, пока не станет совсем туго. Потом ещё полоборота. Потом держи и не отпускай.
Он крутил. Он был очень сильный, этот Орм, и канат под его руками затянулся так, что застонал. Я привязала конец палки к обмотке, чтобы её не раскрутило назад, и положила ладонь на обрубок, прямо над опорой.
Корабль поднялся на волну. Я ждала скрипа, но скрипа не было. Было глухое, плотное напряжение, которое я чувствовала ладонью, и в нём не было ничего, что ломалось. Корабль опустился. Снова поднялся. Трещина под обмоткой не раскрылась, а если и раскрылась, то на такую долю, которой уже можно было пренебречь. Дерево держало нагрузку вместе с досками. Мачта стала короче и уродливее, зато снова целой.
Я села на край чужого сундука, потому что ноги решили, что стоять им больше не обязательно. Орм посмотрел на обрубок, потом на меня, потом снова на обрубок. Потом полез за пазуху, достал плоскую кожаную флягу и сунул мне в руки. Внутри было кислое, жгучее и тёплое, и я выпила два глотка, прежде чем закашлялась.
— Мёд, — сказал Орм. — Плохой. Лучше, чем ничего.
Дедовы часы на запястье были в воде и в соли, стекло запотело изнутри, но секундная стрелка шла. Я смотрела на неё дольше, чем стоило, пока она обходила круг, и думала, что дед был бы доволен. Он бы сказал, что часы в порядке и что я тоже. Про себя я была далеко не так уверена, как он про часы.
Шторм выдохся не сразу. Ещё долго шли длинные тяжёлые валы, ещё долго черпали воду, и трещина в борту, куда бил рей, продолжала сочиться, хотя уже не выплёскивала при каждом ударе. Но ветер стал слабеть порывами, между порывами появились промежутки, а потом промежутки стали длиннее порывов. Дождь перешёл в морось. Тучи поднялись и разошлись на западе рваной щелью, и в эту щель, под самым краем облаков, выглянуло низкое солнце. Оно легло на волны медным светом, и море из серого стало тёмно-зелёным с медью по гребням. Где-то далеко, в стороне этого света, над водой крикнула птица.
Люди перестали черпать и сели кто где стоял. Мальчишка с молоточком спрятал его за пазуху, посмотрел на мачту, на меня и не сказал ничего, но губы у него шевелились. Кто-то за моей спиной опять сказал «Ран», тихо, уже без страха. Хозяин разбитого сундука собирал со дна свои рубахи и выжимал их по одной, и вид у него был такой, что с этой минуты он считает меня личным несчастьем. Мне кто-то бросил на плечи плащ, тяжёлый, колючий, пропахший дымом и овцой. Я закуталась в него до подбородка и только тогда поняла, как меня трясёт.
Рей с парусом по-прежнему держал нас за нос, покачиваясь впереди на длинном канате. Кому-то надо будет его вытаскивать, но не мне и не сейчас.
Я повернулась к корме. Кормчий передал весло одному из тех двоих, что держали его вместе с ним, и сказал ему что-то коротко, одним словом. За всё время, что я была на корабле, он ни разу не выпустил рукоять. Теперь выпустил. Он пошёл вдоль корабля ко мне, переступая через сундуки и вёсла, и люди на его пути сдвигались, не поднимая головы, так же привычно, как сдвигаются, пропуская тележку в цеху.
Он был высокий, но не такой огромный, как Орм. Сухой, жилистый, в мокрой куртке из тёмной кожи, с короткой светлой бородой, в которой соль лежала белыми крупинками. Лет тридцать пять, может, сорок, по лицу, выдубленному ветром, точнее не скажешь. Глаза у него были светлые, почти прозрачные, и очень внимательные. Так смотрят на новый прибор, когда он только что показал верное значение, а можно ли доверять ему дальше, ещё не решили.