Кристина Энрикез – Великий разлом (страница 11)
Вот так, несколько лет спустя, когда Люсиль было девятнадцать, она встретила старшего сына Кэмби, который уехал в Англию учиться в университете и вернулся с женой Гертрудой, чтобы управлять фамильным имением. Однажды утром Люсиль подошла к господскому дому, неся стопку недавно сшитых платьев. Она подошла к задней двери, собираясь, по обыкновению, отдать платья горничной Дженнет, но вместо этого увидела симпатичного, хорошо одетого белого мужчину, дергающего дверную ручку. Люсиль не узнала его и остановилась футах в десяти, наблюдая. Мужчина что-то пробормотал себе под нос. А затем, словно почувствовав, что на него смотрят, оглянулся через плечо и встретился с ней взглядом. Люсиль увидела, как он покраснел. Он отпустил дверную ручку и отступил на несколько шагов.
– Она заедала, еще когда я был мальчишкой. Просто удивительно, что никто до сих пор ее не починил, – сказал он.
Люсиль ничего не сказала на это, и мужчина стоял и смотрел на нее, пока из двери не выбежала Дженнет и не забрала у Люсиль платья, а затем заметила мужчину, замерла и сказала:
– Сэр.
Он добродушно улыбнулся – у него была обаятельная улыбка – и сказал:
– Очевидно, она открывается только изнутри.
Дженнет, смутившись, повторила:
– Сэр?
А мужчина посмотрел мимо Дженнет и снова поймал взгляд Люсиль так, словно высказал некую шутку, понятную только им двоим.
Это был, как выяснила Люсиль, Генри Кэмби, и их встреча стала первой в долгой череде последующих встреч.
Пройдет немногим больше двух лет, и Люсиль покинет поместье Кэмби. К тому времени ее старшей дочери, Миллисент, исполнится год, а младшей, Аде, будет всего несколько недель. Когда-то мама Люсиль не захотела, чтобы жизнь ее дочери прошла в поле, теперь же, став матерью, сама она не захотела, чтобы жизнь ее дочерей прошла в этом поместье. Пришла пора распрощаться с прошлым. Она хотела дать им что-то большее. Однако свой дом, прослуживший семье Бантингов не одно десятилетие, она решила забрать с собой. Генри Кэмби заявил во всеуслышание, что дом принадлежит Люсиль по праву наследства, – подобного аргумента в поместье Кэмби никто отродясь не слыхал и больше не услышит. После этого среди работников долго не стихали пересуды о том, как Генри Кэмби вот так взял да отдал Люсиль Бантинг дом. Такой щедрый жест, помноженный на дочек Люсиль, подтвердил то, что большинство и так уже знало. Подобные истории были не редкостью на Барбадосе, поэтому никто за пределами поместья не придавал этому никакого значения.
Воскресным утром 1891 года Люсиль с несколькими работниками, которых она давно знала, разобрала свой дом на части. Они вынули доски и сняли дверь с петель. Открепили окна и вытащили их из рам, словно глаза из глазниц. Разобрали камни очага. Затем они сложили все это в тележки и фургоны и двинулись по гравийной дорожке, ведущей к поместью и от него, а над белой галькой, по которой хрустели колеса, подымалась меловая пыль. Впервые за двадцать один год своей земной жизни Люсиль прошла эту дорожку до конца. Она шла с Адой, привязанной к груди, и с Миллисент на спине. И смотрела прямо перед собой. Поскольку она не знала, что ждет ее впереди, не представляла, чего ищет, процессия продолжала двигаться куда-то в северо-восточном направлении, пока солнце не зашло и Люсиль не велела остальным остановиться. «Здесь», – сказала она. Заходящее солнце она сочла знаком от Бога, указанием на то, что она там, где ей следует быть. Они стояли на пыльной дороге, которая, как позже узнала Люсиль, называется Астер-лейн. Вблизи виднелось всего несколько домов. При свете фонаря ее друзья, работники, которым нужно было вернуться наутро к Кэмби на работу, начали строить. Сначала они заложили фундамент со стойками в каждом из четырех углов. Настелили пол, восемнадцать на десять футов. Возвели стены. Вставили окна. Они это умели. Им так часто приходилось терять дома – по Божьей воле или по человеческому умыслу, – что они научились отстраиваться. У них ушла на это большая часть ночи, но к тому времени, как взошло солнце, все было готово. Тот же домик стоял на новом месте. Тот же домик приготовился к новой жизни. Люсиль, измотанная как никогда, отступила от своего дома в величавых рассветных лучах и, преисполнившись гордости, смотрела на него и думала, как далеко она зашла. Она проделала не более трех миль от того места, где родилась и жила до тех пор, какие-то три жалкие мили, но чувствовала себя в совершенно другом мире.
Пути назад не было. Люсиль стала первой из Бантингов, кто ушел жить на новое место; как только она это сделала, заботы о двух дочерях легли ей на плечи, и впредь она должна была сама строить свою жизнь. Она принесла с собой все рулоны ткани, скопившиеся за прошедшие годы, все остатки и лоскуты, которые она хранила, рассортированные по цвету и рисунку, и шила из них одежду, пока дети спали, шила, хотя глаза ее слипались и она то и дело колола себя иглой. Она жила на новом месте, но сидела в свете того же очага, возле которого ее учила мама, подсказывая, как распустить рукав или собрать юбку. К тому времени ее мамы уже восемь лет как не стало, но Люсиль привыкла полагаться на то, что время от времени слышала за шитьем ее голос, словно мама была рядом. Но теперь, как бы Люсиль ни прислушивалась, она ее больше не слышала. И никогда уже не услышит. Никто больше ей не поможет, не на кого будет положиться, кроме самой себя. Быть независимой – вот чего требовали от нее обстоятельства. Ей одной предстояло заботиться, чтобы ее девочки не ложились спать голодными, не испытывали нужды ни в еде, ни в любви, ни в чем бы то ни было, что нужно в этой жизни.
Когда девочки достаточно подросли, Люсиль настояла на том, чтобы они ходили в школу, и не жалела для этого шиллинга в неделю из своих скромных заработков. Обе дочки были смышлеными, и Люсиль понимала, что у них есть возможность стать кем-то, кем сама она никогда бы не стала. Вечерами Люсиль то и дело поднимала глаза от стежков и смотрела, как дочери выводят мелом буквы на грифельных дощечках. Она узнавала буквы, вспоминала по давним дням в сарайной школе, и они казались ей старыми друзьями. Иногда она улыбалась им, словно ожидая ответной улыбки. Но в основном она смотрела на то, как дочки их выводят, пытаясь заполнить пробелы в собственных знаниях, в том, чего не могла вспомнить, чему ее не учили. Миллисент была прилежна – мел скрипел, когда она старательно водила им по дощечке, – зато Ада писала быстрее, заинтересованная больше в том, чтобы поскорее разделаться с уроками, чем в том, чтобы сделать все правильно. Сколько бы раз Люсиль ее ни распекала, Ада всегда заканчивала первой и откладывала дощечку, выходя на крыльцо, послушать сверчков и поискать их в высокой траве. Для Люсиль все это было роскошью – и учеба, и возможность отложить ее в сторону.
Помимо учебы, Люсиль, как когда-то ее мама, стремилась научить дочек определенным практическим вещам: как прошить кайму и заштопать разрыв, как сварить ячмень в горшке, как забить гвоздь и подпилить доску, как считать деньги, как колоть дрова. Дома Люсиль заставляла девочек работать в небольшом саду, который она посадила на заднем дворе, и показывала, как собирать маниоку, тыкву, маранту, эддо и ямс. Она рассказывала дочерям о травах и растениях, объясняла, для чего пригодны молочай, ракитник и молитвенный абрус. А между тем шила одежду, зарабатывая достаточно, чтобы сводить концы с концами. В среднем за неделю она успевала сшить одно красивое платье. Она постоянно снимала с себя обрывки ниток. Иногда она катала их между пальцами, пока они не превращались в маленькие шарики, и выкладывала их поперек очага, пока их не набиралось достаточно, и тогда убирала их. Ей хватило бы таланта, чтобы шить одежду на заказ для белых бриджтаунских женщин, привыкших заказывать гардероб из Англии или из французских ателье, но Люсиль не могла достать тканей, которые предпочитали белые женщины, – бархата, шифона и шелковых кружев. Все, что она шила, было либо из хлопка, либо из муслина – обычные ткани она пыталась улучшить, подкрашивая свеклой и тысячелистником или сочетая узоры. Одежда, которую она шила, отличалась от остальной, поэтому ее искали на рынке цветные женщины, хотевшие выглядеть неотразимо. Для мужчин Люсиль, как правило, не шила.
В то утро к югу от них собиралась гроза, и Люсиль разбудил запах дождя. Не сам дождь, а его предчувствие. Воздух был пропитан этим специфическим запахом. Проснувшись, Люсиль лежала неподвижно несколько минут, вдыхая его и пытаясь расслышать рокот грома, но все, что она уловила, – это птичий щебет, выражавший, казалось, такое пренебрежение к погодным условиям, что она поневоле задумалась, не подводит ли ее чутье. Может, не будет никакой грозы. Может, ей этого только хотелось. Она была не единственной, кого бы обрадовал дождь. Засуха держалась на острове так долго, что едва ли кто-то мог что-то выращивать. Работы было мало. Люди голодали. И Люсиль думала, что хороший дождь мог бы облегчить им жизнь.
Она лежала целых пять минут, прежде чем повернулась и увидела, что кровать Ады пуста. Миллисент, слава богу, крепко спала, но Ады не было. Люсиль тут же села и огляделась. Комната была маленькой. Только три кровати, стоявшие бок о бок, в ней и умещались. Простыня Ады была откинута. Одеяло исчезло. Люсиль встала с кровати и поспешила в переднюю комнату, но все, что она там нашла, – это школьную дощечку Ады на столе у очага, явно не случайно прислоненную к корзинке. Люсиль подошла ближе и прочла: