Кристина Дмитриева – РУНА. Песнь двух миров (страница 1)
Кристина Дмитриева
РУНА. Песнь двух миров
ПРЕДИСЛОВИЕ
Человеческая жизнь – вещь тонкая.
Не в том смысле, как тонка нить или дыхание. Она тонка по сути – как зыбкий мост через вечность, перекинутый между «было» и «будет». На нём нет перил, нет путеводных знаков, нет права на возвращение. Только шаг за шагом – вперёд, в неведомое, с иллюзией, что мы сами выбираем, куда.
Судьба, как и жизнь, не крепка. Она кажется камнем, но на деле – тканью, где одна прореха, одна искра из чужого слова, один неверный взгляд – могут изменить весь узор. А иногда – и оборвать его. Люди живут, как будто всё предсказуемо. А на деле – каждое рождение уже содержит в себе смерть. Каждая встреча тянет за собой расставание. Каждое “да” становится чьим-то «никогда».
Но даже в этом – своя красота.
Потому что именно хрупкость делает жизнь настоящей. Ценной. Прекрасной.
ГЛАВА I
В самом сердце всех миров, где время теряет свою поступь, а пространство сгибается, как ветви ураганного дерева, возвышается Иггдрасиль – древо древ, столп бытия, скелет мироздания.
Он стоял в центре всего. Без колебаний, без звука, без нужды в том, чтобы быть увиденным. Его ствол – серый, покрытый тонкими прожилками времени, с трещинами, будто от ударов молний, – уходил вверх в такую высоту, что взгляд терялся уже на половине пути. Крона скрывалась в тумане, корни уходили вглубь – туда, где не было ни тепла, ни света, только старое молчание. Он не рос. Он не умирал. Он был.
У подножия древа, в месте, где время будто спотыкалось, среди влажных камней и тонкого, холодного мха, сидели Три. Их не называли по именам – лишь по сути. Урд, Верданди, Скульд. Прошлое. Настоящее. Будущее.
Старшая – с лицом, покрытым сетью мелких морщин, словно сама была частью древесной коры, – перебирала нити с медленной, почти усыпляющей точностью. Её глаза были закрыты, но это не мешало ей видеть. Она не торопилась – не потому что не могла, а потому что знала цену каждому движению.
Средняя – чуть моложе, с лицом спокойным, но внимательным – работала быстрее. Её пальцы дрожали, будто ощущали пульс времени, которое пробегало мимо, как ручей. Она глядела вперёд, но не дальше текущего мига. Каждое её действие было точным, сдержанным, словно она всё ещё пыталась удержать что-то ускользающее.
Младшая – молчаливая, с прямыми тёмными волосами и ясными глазами, в которых не было сострадания – лишь холодная сосредоточенность – долго не касалась нитей. Она смотрела на то, что ещё не началось, и будто ждала, когда придёт нужный момент.
Он пришёл.
Скульд подняла руку, не говоря ни слова, и посмотрела в сторону. В пространстве будто что-то щёлкнуло – как щель в ткани мира, открывшаяся без звука и усилия. За ней – другой свет, другая тишина.
Под тяжёлым небом Мидгарда, в предрассветной мгле, в тумане, который всё ещё не решил, рассеяться ли, вела себя скромно одна поляна. Над ней висели нити – тонкие, золотистые, почти незаметные. Они не светились, но притягивали взгляд, как паутина в утреннем лесу. И среди них стояла колыбель.
Она была вырезана вручную, из ясени, с гладкими краями, украшенная скромным, но тонким узором. Всё в ней было простым – и оттого безупречно точным. Над ней – белый балдахин из лёгкого льна, который еле трепетало от ветра. Сама ткань казалась слишком хрупкой для мира, где есть грязь, страх и война.
Потом раздался плач. Не отчаянный – просто первый звук, оставленный младенцем в этом мире. И сразу же появилась фигура. Женщина, лицо которой пока скрывала тень. Она склонилась над колыбелью, её руки едва коснулись ткани, и всё вокруг начало меняться.
Поле исчезло. Свет исчез. Осталась комната – низкая, с земляным полом, грубыми стенами, пахнущими пеплом, молоком и чем-то травяным. Землянка. В углу потрескивал очаг, отблески пламени ложились на колыбель, которая теперь стояла под балкой, покрытая тонким одеялом. Балдахин остался – только стал тусклее, как будто принял правила этого места.
В доме пахло гарью и молоком. Свеча на подоконнике доживала своё – тусклый огонёк выхватывал из темноты только самое необходимое: силуэт женщины, склонившейся над колыбелью, её руку, лежащую на животе младенца, и движения губ – едва слышный напев, не столько убаюкивающий, сколько отчаянно пытающийся защитить.
В дальнем углу, не разобравшись с тенью, зашевелился мужской голос – грубый, глухой от эля.
– Ингрид. Успокой её. Пусть замолчит.
Женщина даже не подняла головы. Только тихо выдохнула.
– Спи ты уже.
Он не ответил. Поднялся, не глядя на них, накинул рубаху, и, едва ступив за порог, хлопнул дверью так, что колыбель вздрогнула. Девочка – совсем крошка – зашевелилась и тонко заплакала. Ингрид накрыла её одеялом, глядя в пустое место у стены. Потом тоже вышла, торопливо, с гневом в голосе. Крикнула что-то вдогонку мужчине, но уже без надежды быть услышанной.
Ребёнок здесь не был центром. Не был светом. Не был даже тревогой. Плач не вызывал сочувствия, капризы – раздражали, а тишина воспринималась как подарок.
Маленькая Руна смотрела в потолок. Тёмный, неровный, как будто шершавый от равнодушия. И рыдала. Не громко – так, как плачут дети, которым уже стыдно от самого факта того, что они чувствуют. Одиночество приходило к ней рано – и задерживалось надолго.
Время шло. Она росла. А что-то между родителями и ребёнком так и не появилось. Отец работал в конюшне местного ярла, часто возвращался поздно, усталый и злой. Мать – крестьянка, с подработкой в таверне. Девочка оставалась одна, чаще с собой, чем при ком-то.
Иногда мать брала её с собой – «на подхват». Отнеси это. Принеси то. Не мешайся. Грубость звучала не в словах – в интонации, в отсутствии взгляда, в том, как не держали за руку на людях.
Грязная таверна, тусклый свет, тяжёлый воздух, пахнущий потом и несвежим мясом. В дальнем углу – рыбаки. Неопрятные, с руками, пропитанными тиной. Сами – будто из глубин вытащены, и обратно не ушедшие.
Ингрид несла им поднос с элем. Держала тяжело, обеими руками. Шла, не глядя ни на кого. На лице – усталость и напряжение, знакомое тем, кто работает не с людьми, а с их остатками.
– Живее давай, – рявкнул один из рыбаков. – Плетёшься, как старая кобыла.
Она не ответила. Просто поставила поднос на стол. Девочка стояла чуть поодаль и смотрела. И уже тогда понимала: в этом месте никому не нужен был человек – только услуга.
Последний бочонок эля мужчина вырвал у Ингрид из рук. Приложился прямо со стоячей позиции, проливая через бороду. Когда она попыталась уйти, он схватил её за руку – резко, нагло, с явным намерением. Потянул к себе. Посадить. Унизить.
Руна вздрогнула. В глазах – слёзы. Страх прижал её к полу.
– Мама! – крикнула она, дрожащим голосом.
Ингрид посмотрела. Быстро. И как будто… с досадой.
– Руна. Иди поиграй. На улицу. Живо.
Это было не предложение – приговор. И девочка подчинилась. Не потому что хотела – потому что не знала, как не подчиниться. Она прошла к двери, обернулась на долю секунды и увидела всё: чужие руки, мамины опущенные глаза, тот самый покорный взгляд, в котором нет ни силы, ни защиты.
Она выбежала. Сквозь шум улицы, сквозь крики торговцев, в толпу. Люди смеялись, торговались, старались выглядеть доброжелательно – но всё это казалось фальшью. Плотной, липкой, почти зловонной. Руна не верила им. Не тогда. Не позже.
Толпа поглотила её, но не заметила. И только когда она врезалась в мужчину с тяжёлым мешком, которого не успела обойти, мир снова обратил на неё внимание.
Она упала в грязь. Лужа. Боль в коленке. С криком упали и чужие вещи, разлетелись по дороге.
– Смотри куда прёшь, девчонка! – заорал мужчина, размахивая руками.
Руна молчала. Ни слёз, ни возражений. Её боль была глубже, чем колено. Она не умела объяснять, откуда. Просто знала – болит.
Поднялась, отряхнулась, огляделась. Взгляды зевак – тяжёлые, холодные. Осуждение в каждом лице. Это было не в первый раз.
Она побежала. Прочь от этого места, в сторону леса, что чернел за окраиной города. Платье мокрое, лицо в грязи, дыхание сбито. Ветер раздувал волосы, срывал с губ рыдания. Она бежала, как бегут не ради спасения, а чтобы исчезнуть.
– Вот тебе и мать, – проворчала старая, щурясь на ускользающую спину девочки. – Мужикам штаны растёгивать – это она мигом… А как дитя глядит – так и не видит.
– А что, – отозвалась моложе, – кто ж ей скажет, что в лес одной – ни-ни? Там же как ни зверь, так дурь людская…
– Волки, – хмыкнула старая. – Совсем обнаглели нынче. У Альрика псы опять кости притащили… Белые, как снег.
– Это если бы в волках было дело, – бросила молодая, глядя куда-то в туман.
– А в чём же? – старая прищурилась.
– Да ты сама знаешь, в чём… Только помалкивают все.
– Молчат… пока беда не войдёт в дом.
Иногда человек не мечтает ни о смерти, ни о бегстве. Он просто хочет исчезнуть – без следа, без шума, без прощаний. Уйти туда, где никто не ждёт, не зовёт, не требует. Где можно быть собой – без обязанностей, без масок, без чужих взглядов, в которых всегда что-то прячется: осуждение, усталость… пустота.
Человеческая душа тонка, как дыхание на холоде – видна лишь на миг. Жизнь – будто ткань, натянутая между двумя безднами: рождением и смертью. И сколь бы крепкой она ни казалась, – достаточно одной мысли, одного слова, одного взгляда, чтобы всё пошло по шву. Мы держимся – из привычки. Из страха. Из надежды. Но каждый хоть раз хотел исчезнуть в тишине… Просто – быть не там, где шумят люди.