реклама
Бургер менюБургер меню

КОТАБО – Перетекая (страница 5)

18

Я встала, подошла к мольберту, где стоял чистый холст. Я не знала, что буду писать. Но я знала, что краски, которые я смешаю, будут не моими. Они будут теми, что ждали. Теми, что помнили. Теми, что были до слов и будут после.

Я взяла кисть. Кот спрыгнул с кушетки и улёгся у моих ног.

3. Живопись как видение

Я пишу не то, что вижу глазами. Я пишу то, что видит во мне та точка. Алатырь-искра. Свет, который течёт из неё сквозь руку, сквозь кисть, сквозь масло – на ткань.

Когда я смотрю на картину Коровина, я вижу не снег, не деревья, не церковь на холме. Я вижу, как свет ложится на снег, и в этом свете есть не холод – радость. Радость того, что солнце всё ещё светит, даже когда холодно. Радость того, что мир продолжается, даже когда кажется, что всё кончено. Коровин научил меня, что любовь может быть лёгкой. Не тяжёлой, не жертвенной, не страдающей – лёгкой. Как мазок, который не давит, а летит. Как цвет, который не кричит, а поёт.

Когда я смотрю на Ван Гога, я вижу не звёзды, не поле, не кипарисы. Я вижу, как краска плавится под тяжестью того, что не может быть сказано. Его любовь – это любовь того, кто знает, что его не поймут. Но он пишет всё равно. Он пишет, потому что не может не писать. Потому что свет, который он видит, не вмещается в слова. Потому что его картины – это письма к Богу, которые никто не отправлял, но они дошли. Ван Гог научил меня, что любовь может быть печальной. Не безнадёжной – печальной. Печалью, которая не убивает, а очищает.

Когда я смотрю на Врубеля, я перестаю видеть. Я перестаю видеть, потому что то, что он показывает, не может быть увидено глазами. Его «Демон» сидит не на горе – на границе миров. Он не падший, он – тот, кто видел слишком много и не может вернуться. Его живопись – это место, где любовь перестаёт быть человеческой и становится космической. Там нет радости и печали. Там есть только знание. Знание о том, что мы – искры одного огня. Что разделение – иллюзия. Что всё, что мы видим, – это сон, который снится самому себе. Врубель научил меня, что есть любовь, которая выше имён. Выше форм. Выше всего, что можно назвать.

Я пишу, потому что вижу. Не глазами – сердцем. Я вижу, как свет проходит сквозь вещи, и в этом прохождении есть узор. Узор, который не повторяется, но возвращается. Как время, которое сворачивается в кольцо. Как память, которая не умирает. Как любовь, которая перетекает от картин к людям и к Богу.

Когда я держу кисть, я чувствую, как точка в моей груди начинает светиться ярче. Она пульсирует в такт моему сердцу, и в этой пульсации я слышу всё, что когда-либо видела. Египет, где жрецы чертили знаки, каждый из которых был дверью. Персию, где огонь помнил слово, которое было в начале. Вавилон, где звёзды складывались в двенадцать врат. Пустыню, где старик танцевал танец койота. И Рим, где я встретила Анатолия, и Тоскану, где я училась быть пространством, и мастерскую, где я научилась быть собой.

Всё это здесь. В краске, которая течёт по холсту. В свете, который ложится на ткань. В том, что остаётся, когда всё остальное уходит.

Я пишу эту книгу не для того, чтобы меня поняли. Я пишу её, чтобы зафиксировать: это было. Свет был. Река была. Алатырь-искра в груди – не выдумка. Всё это правда. И если кто-то прочитает и узнает в этом своё – значит, я не зря держала кисть.

Сейчас за окном вечер. Кот спит на подоконнике. Я смотрю на чистый холст и вижу то, что будет на нём. Не лицо, не пейзаж, не символ. Свет. Тот, который не гаснет. Тот, который не принадлежит никому. Тот, который есть всё.

Я возьму кисть. Начну завтра. Или сейчас. Не важно. Время – это не река. Это круг. И я в его центре.

Продолжение. Криста пишет.

4. Холст, который дышит

Она начала эту картину после того сна, в котором Кирилл смотрел на холст, где её лицо расплывалось синей краской. Она не знала, что будет на холсте. Она знала только, что краски, которые она смешала, – ультрамарин, кобальт, лазурит – ждали. Они ждали, когда она возьмёт кисть и позволит им течь.

Криста стояла перед мольбертом. Холст был большим – метр на полтора, натянутый на подрамник из старого дерева, которое она купила у антиквара в Трастевере. Дерево помнило чьи-то руки, чьи-то молитвы, чьи-то слёзы. Она чувствовала это, когда касалась подрамника. Он был тёплым, как живой.

Она закрыла глаза. В темноте она увидела не тьму – синеву. Она была везде. В ней, вокруг неё, в той точке в груди, где после акафиста в саду зажглась Алатырь-искра. Синева пульсировала, дышала, и в её глубине проступали очертания. Не лица, не формы – свет. Свет, который был до слов. Свет, который будет после.

Она открыла глаза и взяла кисть. Не ту, которой писала наброски, – большую, флейц, с длинной ручкой из оливкового дерева. Она окунула её в смесь ультрамарина и белил, и кисть сама потянулась к холсту.

Первый мазок был лёгким, как вздох. Синий лёг на белый грунт, и в этом касании не было борьбы. Краска не сопротивлялась, холст не давил. Они были одним.

Криста писала не спеша. Она не думала о композиции, о пропорциях, о том, что получится. Она просто позволяла краске течь. Она чувствовала, как синий расползается по холсту, как он смешивается с белым, как из этой смеси рождаются оттенки, которых она не планировала. Индиго, берлинская лазурь, кобальт фиолетовый. Каждый цвет был живым, и каждый нёс свою память.

Она писала, и в её руке, в её плече, в её позвоночнике пульсировал ритм. Не тот, что она слышала в практике, когда впервые поняла, что ни один человек не вместит этой любви. Другой. Медленный, глубокий, как биение земли, когда она помнит. Ритм, в котором были Египет, Персия, Вавилон, пустыня, Рим, Тоскана, все картины, которые она видела, все люди, которых она любила, все потери, которые она оплакала.

Она не знала, сколько прошло времени. Час, день, вечность. Она была в этом ритме, и мир за окном перестал существовать. Только холст, только краска, только свет, который течёт из её груди сквозь руку, сквозь кисть, сквозь мазок.

Когда она отступила, чтобы посмотреть, на холсте было небо. Не то, что видно из окна, – другое. Небо, которое было до того, как люди научились называть его. Небо, в котором звёзды не горели, а пели. Небо, которое помнило, как оно родилось из пустоты, и ждало, когда в неё вернётся.

В глубине этого неба, в самой гуще синевы, проступало пятно. Оно было светлее, теплее, и в нём, как в воде, отражалось лицо. Не её. То, которое она видела во сне, когда Кирилл смотрел на холст, где её лицо расплывалось краской. Лицо, которое она не знала, но узнавала. Лицо, которое было старше всех имён. Лицо, которое было тишиной.

– Это небо, – сказал голос за спиной.

Она не обернулась. Она знала, кто это.

– Это небо, которое помнит, – ответила она.

– Я вижу, – сказал Артур. Он стоял в дверях мастерской, и его голос был спокойным, но в нём было что-то, что она чувствовала в себе, когда писала. Ритм. Тот самый, в котором время сворачивается в кольцо.

Он подошёл ближе и встал рядом. Она чувствовала его присутствие – плотное, но не давящее. Как земля под ногами, когда стоишь на ней босиком.

– Ты видишь слои? – спросила она.

– Вижу, – ответил он. – Первый – краска. Второй – свет, который ты положила на холст. Третий – память. Та, что была до тебя. Четвёртый – ритм. Тот, в котором ты писала. Пятый – то, что не имеет имени. То, что я не могу назвать, но вижу.

– Это Врубель, – сказала она. – Не он – то, что он показывал. То, что выше любви.

Артур молчал. Он смотрел на холст, и в его глазах, которые привыкли видеть формулы и графики, теперь был другой свет. Свет того, кто учится видеть не буквы – историю.

– Когда я был в Дубне, – сказал он, – я увидел стену, которая стала прозрачной. За ней было небо. Не такое, как здесь. Там были звёзды, и они двигались, и в их движении был ритм. Я думал, что это галлюцинация. Потом я понял: это был слой. Слой реальности, который я не видел раньше.

– Ты видел то же, что и я, – сказала Криста. – Только назвал это по-другому. Я назвала это золотой рекой. Ты – прозрачной стеной.

– А что это на самом деле? – спросил он.

Она улыбнулась. В её улыбке было столько лет, сколько у неба, которое она писала.

– Это то, что было до слов, – сказала она. – И то, что будет после. Это не бог. Это тишина, в которой рождаются все звуки. Это пустота, которая не пуста. Это – дом.

Артур смотрел на холст, и в его глазах, которые привыкли всё измерять, теперь было что-то другое. Не понимание – узнавание.

– В Дубне, после того как стена стала прозрачной, я поехал в Хибины. Там был старик. Он учил меня чувствовать кривизну камней. Он сказал, что мир – это текст. А я – опечатка в этом тексте.

– Ты не опечатка, – сказала Криста. – Ты – запятая. Та, без которой смысл теряется.

Он посмотрел на неё. В его взгляде была благодарность.

– А ты? – спросил он. – Кто ты в этом тексте?

Она провела рукой по холсту, не касаясь его. Краска под её рукой стала пульсировать ярче, и в этой пульсации был ритм, который она чувствовала в себе, когда писала.

– Я – тот, кто видит, – сказала она. – Не глазами – сердцем. Я вижу, как свет проходит сквозь вещи, и в этом прохождении есть узор. Узор, который не повторяется, но возвращается. Как время, которое сворачивается в кольцо. Как память, которая не умирает.