18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Воскресенский – Любовь до гроба (страница 2)

18

В комнате было тихо. Той тишиной, которая бывает в пять утра в поезде, когда соседи по купе спят, а ты не спишь, и слышно только, как где-то в тамбуре капает вода. Щёлкал маятник – теперь уже из той, другой комнаты, приглушённо, через стену. Щёлк. Щёлк. Щёлк.

Виктор достал из пачки сигарету. Руки у него двигались медленно, как руки человека, который очень устал и у которого ещё много работы впереди. Пачка была мятая. Он щёлкнул зажигалкой – с третьей попытки, огонёк не сразу схватился, – и прикурил. Первая затяжка была длинная, в полгруди.

Нечаев смотрел на его левую руку.

Левая кисть лежала на колене ладонью вниз, и в ней была дрожь – маленькая, едва заметная, какая бывает у людей после долгой физической работы или после сильного страха, который уже прошёл, но тело ещё не знает, что можно перестать. Дрожь шла от самой кисти, не от пальцев. Виктор, похоже, её не чувствовал. Или чувствовал, но не понимал, что её видно.

Он докурил до фильтра. До самого фильтра – так, что под конец зажимал окурок ногтями большого и указательного пальцев, потому что иначе было уже горячо. Потушил в пепельнице – той, где уже лежали два окурка, оба до того же места. Стало три.

И тогда он поднял глаза.

Не в сторону – прямо. На Нечаева. Не искал его, не проверял – просто поднял, как поднимают голову от тяжёлой мысли, чтобы посмотреть, где находишься. Глаза были серые, в мелкой сетке, и в них не было ничего, что Нечаев ожидал увидеть. Ни страха, ни расчёта, ни вины, ни вызова. Не было даже того пустого выражения, которое бывает у пьяных. Это был взгляд человека, который смотрит на предмет в комнате и не понимает, что этот предмет здесь делает.

Секунда.

Потом Виктор опустил глаза обратно на клеёнку, на ту же точку, где было прожжённое пятно, и больше не поднимал.

Нечаев не двинулся. Он стоял у косяка и запоминал эту секунду – не как следователь запоминает деталь, а как запоминают лицо человека, с которым, возможно, ещё придётся говорить долго. Он ещё не знал, о чём.

Из прихожей послышался голос Володи – негромкий, деловой: «Серёж, тело выносят». Нечаев кивнул сам себе и пошёл обратно в комнату.

Проходя, он бросил короткий взгляд на клеёнку. Три окурка в пепельнице. Мятая пачка рядом. И левая кисть Виктора, которая всё ещё едва заметно дрожала на колене.

Тело выносили на носилках, накрытых серой простынёй.

Нечаев стоял в комнате у окна, опять у фикуса, и смотрел, чтобы не мешать. Двое санитаров из труповозки – один молодой, один постарше – работали молча, привычно, как работают люди, которые делают это каждый день и давно научились делать это так, чтобы не думать. Простыня была короткая, из-под неё на секунду показалась ладонь с обручальным кольцом, потёртым до меди. Молодой санитар поправил простыню, не глядя, одним движением.

Дежурный следователь МВД уже стоял в прихожей с папкой – готовый уезжать. Понятые разошлись по квартирам. Криминалист нёс кофр, кивнул Нечаеву на выходе – коротко, без слов, но кивок был уже другой, не тот, что в начале, когда его здесь только терпели. Нечаев кивнул в ответ.

Володя подошёл, когда в комнате остались только они вдвоём.

– Я напишу рапорт, – сказал он тихо. – По месту обнаружения. Дальше – не моё. Дальше смотрите вы.

– Хорошо, – сказал Нечаев.

– Если что – звони.

– Хорошо.

Володя посмотрел на него – тем старым, проверочным взглядом, каким смотрят на друзей, с которыми не виделись годами и которых хотят заново узнать. Постоял секунду. Ничего больше не добавил. Вышел.

Нечаев остался один в комнате на полминуты. Смотрел, как на диване – на том месте, где только что лежала Лариса, – осталась вдавлина, и эта вдавлина медленно, едва заметно, начинала расправляться. Тряпочка под диваном была всё та же. Фикус стоял всё так же. Жёлтый лист держался.

Он вышел.

Во дворе уже светало. Тот июльский рассвет, который не объявляет себя – просто обнаруживается готовым: небо уже не ночное, а бледное, как вода в стакане, в котором час полоскали кисточку с белилами. Машины во дворе стояли тёмными массами. У третьего подъезда мяукнула кошка и замолчала. Где-то за домами, ещё неуверенно, пробовал голос первый воробей – один раз, пауза, ещё раз.

Труповозка уже уехала. Машина МВД тоже. Остался только Володин уазик с погашенными мигалками и Нечаева маленькая китайская, припаркованная криво, как всегда, – он не умел ставить её ровно между разметки, колени мешали.

Нечаев подошёл к своей машине. Не сел. Опёрся бедром о капот.

Достал из кармана мятую сигарету.

Она лежала у него там давно – так давно, что табак внутри, наверное, уже потерял половину запаха, а бумага примялась к самому фильтру. Он бросил курить несколько лет назад, но эту сигарету носил с собой как носят таблетку от головы – не чтобы принять, а чтобы знать, что она есть. За последние годы он доставал её редко. Два или три раза, не больше.

Он выпрямил её пальцами, прикурил от чужой зажигалки – своей у него не было, зажигалку дал кто-то из группы на выходе и забыл забрать. Затянулся.

Табак был сухой, горький, почти без вкуса. Дым ушёл вверх, в бледное небо, и растворился там быстрее, чем обычно, – как будто небо в это время суток принимало дым с другой скоростью, чем ночью.

Нечаев стоял и думал – не о Викторе, не о Ларисе, не о той секунде на кухне. Он думал о жёлтом листе фикуса, который почему-то не падал. Лист висел над ней всю ночь и не упал. Теперь её не было, а лист, наверное, всё ещё держался – и будет держаться ещё неделю, и потом упадёт, и никто этого не увидит, потому что некому будет смотреть.

Воробей за домами наконец распелся – уверенно, в полный голос, как будто получил разрешение.

Нечаев докурил.

Очевидное бытовое, подумал он и не поверил ни одному из этих двух слов.

Глава 2. Следующий день

Кружка с чаем стояла на краю стола уже второй час, и чай в ней был уже не чай.

Нечаев вернулся в кабинет не сразу. От квартиры до СК было минут сорок по ночным улицам, и он эти сорок минут ехал медленно, держа сорок в час по пустой Симферопольской – не потому что хотел подумать, а потому что руки держали руль сами, а голова ни о чём не думала. Доехал около трёх. В коридоре горел дежурный свет. На стенде у лестницы висел листок в файле: «Не оставляйте электроприборы без присмотра». Поднялся, открыл кабинет, сел. Не включал свет – только настольную лампу, которая давала круг жёлтого света на бумаги и ничего больше. В кабинете было прохладно: толстые стены держали ночную прохладу даже в июле. За окном была тёмная пустая улица, и только снизу изредка проходила машина по Кирова – фары скользили по потолку и уходили. Долго сидел, не включая компьютер. Потом заварил чай. Кабинет на минуту пах горячей заваркой. Потом сел писать рапорт – не тот, который был нужен срочно, а тот, который был нужен ему самому, чтобы в голове уложилось. Когда через два часа поднял глаза от стола, кружка была уже той кружкой, которую обнаруживаешь с лёгким удивлением: будто её поставил кто-то другой, вчера.

Он не стал ничего с ней делать. Оставил стоять.

Затылок тянул. Рубашка под лопатками прилипла – за ночь, незаметно. В глазах было сухо.

За окном шёл обычный день – с голубями на карнизе, с машинами во дворе СК, с женщиной, которая выбивала половик на балконе дома напротив. Всё было так, как бывает в девять утра пятницы в Подмосковье: бестолково, обыденно, живо. Нечаев смотрел на эту жизнь через стекло и ни о чём конкретном не думал. Он думал, что не спал. Думал это не как жалобу, а как факт, с которым надо обращаться аккуратно – делать меньше лишних движений, говорить короче обычного.

Настольная лампа горела – он не выключил её, когда рассвело. Снаружи уже лежал день; свет из окна падал на пол длинной полосой, чуть наискосок, до ножки его стола.

Лапин сидел напротив, за своим столом, и листал в телефоне спортивные результаты.

Это был его утренний ритуал, и Нечаев за шесть лет перестал его замечать так же, как перестаёшь замечать стук собственных часов. Лапин листал не из азарта, а потому что футбол был единственным предметом в мире, где счёт был однозначный: три – два, один – ноль, ничья. На его столе лежала папка с другим делом, открытая на первой странице, и к этой странице Лапин ещё не приступал.

В Подольск он перевёлся через пару месяцев после Нечаева – не столько за ним, сколько за повышением, которое ему здесь дали, а в Ярославле не дали бы ещё года три. Семьи у него никогда не было: в Ярославле не сложилось, а с годами и перестало искаться. Здесь, в новом городе, у него было тихое, не вполне признанное самому себе подозрение, что может быть ещё сложится – Подольск по сути не меньше Ярославля, людей может даже больше, а значит и шансов больше – в сорок с небольшим ещё не поздно, если не торопиться. Об этом он не говорил никому и меньше всего Нечаеву. Нечаев и так всё знал.

Телефон зазвонил резко, по-рабочему.

Нечаев снял трубку.

– Сергей Палыч? Морг, Наталья Петровна. Ты ночью был на Горького?

Голос был женский, немолодой, сухой, с той профессиональной ровностью, которая нарабатывается годами разговоров о телах.

– Был, – сказал Нечаев.

– Значит, тебе первому. Это не падение. Разрыв печени, разрыв брыжейки тонкого кишечника, кровоизлияние в брюшную полость. Переломы рёбер с пятого по восьмой слева, один с обеих сторон. Множественные удары тупым предметом – скорее всего, кулаком и ногой. Причина смерти – закрытая тупая травма живота.