Константин Серебряков – Дороги и люди (страница 47)
Эту дорогу любил Башинджагян.
С каждым шагом раздвигался горизонт, в дневном мареве долина перекатывалась желтыми, зелеными, лиловыми волнами, и узкий, только недавно заключенный в окне железнодорожного вагона мир становился вдруг беспредельным и голубел, постепенно сливаясь с бездонным небом. А горы по ту сторону долины, эти синие с белыми макушками горы, пребывающие в безграничности прошлого и будущего, все выше вытягивались перед тобой в рост.
Разморенные полуденным солнцем, добирались мы наконец до городка. Но прежде чем направиться в маленький кирпичный домик с крохотным садиком, где росли вишня, тута и унаби[29], сворачивали на узкую тропку и, цепляясь за колючую ежевику — только берегись, а то, чего доброго, угодишь в обрыв, — спускались к роднику с ледяной вкусной водой. Родник здесь называют «тавгатехили» — разбитая голова. Откуда такое название — никто толком не знает. Но воде этой — особый почет у сигнахцев. Если в жаркий день вы зайдете к знакомым, на столе тут же появится красный глиняный кувшин, обернутый влажным полотенцем, и вам дадут напиться «тавгатехили»...
А еще раньше, в Тбилиси, отец водил меня домой к художнику. Дом стоял на узенькой горбатой улице недалеко от нынешнего памятника Руставели.
Уже с подъезда «открывался» художник — стены и потолок вестибюля были покрыты росписями на аллегорические темы. Содержание их позабылось. Но помнится, входя в подъезд, я всякий раз испытывал почти суеверный страх: что-то таинственное наплывало на меня в сиянии неземных красок. А однажды мне почудилось, что в дверях стоит сам бог — таким божественно красивым, величавым и строгим было лицо художника — бледно-матовое, с большими зелено-голубыми глазами, обрамленное густыми вьющимися волосами. Но лицо вдруг изменило свою божественность: широкая и добрая улыбка осветила его, и мое оцепенение мгновенно исчезло.
В просторной мастерской, где тепло пахло масляными красками, художник показывал отцу новые работы. Всей прелести полотен я тогда не понимал. Лишь детским своим нутром чувствовал, что их рисовала волшебная рука. Уже позднее, когда я бродил по сигнахским окраинам, стал видеть, что краски многих башинджагяновских полотен «сняты» с этих мест. Но «сняты» не доподлинно, а с той благородной закваской душевного волнения и фантазии, что отличает истинного творца от ремесленника и позволяет нам сызнова и по-новому увидеть нашу землю и небо, дерево и колос, озеро и ручей. Увидеть глазами художника.
И, глядя на синеву далеких гор, вставших над Алазанской долиной, мне снова вспоминалась картина со старинной крепостной стеной и двумя башнями, освещенными багряным восходом солнца. Эту картину художник подарил отцу еще в молодости (теперь она висит в доме моей дочери). Отец прожил свой век в больших и малых, близких и далеких от Сигнахи городах и к концу жизни вернулся в родной городок, где вскоре умер — в том же домике с крохотным садиком и в той же комнате, где родился. Умер весенней ночью, тихо, никого не тревожа. Я похоронил его у той крепостной стены, что нарисована на картине Геворга Башинджагяна...
И вот я снова — уже по гладкой асфальтовой дороге, без пыли, за два часа из Тбилиси вместо прежних шести — приехал в Сигнахи. Обошел знакомые и близкие сердцу места, побывал, конечно, и на старой улочке, именуемой теперь улицей Челюскинцев, где рядом с круглой крепостной башней, над которой сигнахцы когда-то пристроили церковную колокольню (правда, тут уже нет ни колоколов, ни креста), стоит простенький одноэтажный домик — в его окна стучатся ветви инжира и сливы, а у двери вьется виноградная лоза. На стене — мемориальная доска: «Здесь в 1857 году родился выдающийся художник Георгий Захарьевич Бажинджагян».
От того ветхого жилья, в котором художник провел свои детские годы, говорят, уцелели лишь две стены. Не на этих ли стенах двенадцатилетний мальчуган, чтобы восполнить убогую обстановку, нарисовал диван, изобразил вешалку, да так искусно, с таким неожиданно точным воспроизведением предмета, что гость, приняв ее за настоящую, хотел было повесить шапку, а она упала на пол. Не в тот ли угол уткнулся трехлетний братишка художника, горько плача... а повод оказался вот какой: однажды Геворг получил в подарок от тифлисского товарища набор акварельных красок. Кистей в посылке не оказалось. Юный художник обычно мастерил их из собственных волос, но на сей раз решил воспользоваться мягкой шевелюрой младшего брата и не задумываясь срезал у него кудрявый локон.
Семья Башинджагянов жила в нужде, особенно трудно пришлось ей после смерти отца будущего художника. Четырнадцатилетний Геворг писал вывески, получая за каждую от маляра Михака 20 копеек. Как-то маляр снизил плату на 5 копеек. Художника это обидело, и он не закончил очередного заказа — вывеску «Духан», написав лишь первые две буквы.
Духан был на маленькой грязной площади, у почтовой станции. Теперь духана и в помине нет. На его месте — выложенный тесаным камнем родник. Здесь в хмурое дождливое утро осени 1874 года беспокойно ржали лошади, увязая копытами в липкой глине, а ямщик в потрепанном армяке ворчал под нос, мол, пора трогаться, а пассажир задерживается... Сюда пришли тогда проводить Геворга родные и товарищи. Юный художник уезжал в Тифлис попытать счастья.
Он бедствовал, но учился. Вначале в Тифлисской школе рисования при Кавказском обществе поощрения изящных искусств. Затем, скопив немного денег от продажи исполненных им копий с известных картин, отправился в Петербург и поступил в Академию художеств. Его преподавателем был М. К. Клодт, а нередким советчиком — И. К. Айвазовский.
В 1883 году, окончив Академию с серебряной медалью, Башинджагян вернулся на Кавказ. С мольбертом и красками он бродит по горам и долинам Грузии и Армении, очарованный красотами родной природы, пишет этюды. Пишет без устали — ведь замыслов так много! Трудно сказать, чего было больше в его неуемной натуре — увлеченности или трудолюбия? Скорее одно порождало другое.
Картины создавались позже, в мастерской, когда отстаивались впечатления от виденного, пережитого, когда эскизы и этюды — эти слепки с природы — рождали мысль более широкую, чем впечатление. Тогда воображение помогало создавать произведение искусства. А этюды и эскизы оставались, как дневниковые записи писателя, как наброски, из которых уже почерпнуто все нужное для книги...
Пришло признание. Выставки в Тифлисе, Баку, Петербурге, Москве, Париже... Пресса единодушно отмечала незаурядное мастерство пейзажной живописи, тонкий вкус Башинджагяна, его поэтическую душу, его демократизм. Ованес Туманян посвятил художнику стихи.
Годы учебы Башинджагяна в Петербурге совпали с периодом творческого взлета и идейных побед передвижников над консервативным академизмом. Еще тогда Башинджагян примкнул к передовой реалистической школе, а позже стал ее проводником в армянском искусстве. Он никогда не изменял своим взглядам, всегда был верен подлинно реалистическому искусству. За реализм он боролся не только кистью, но и пером. Боролся против формализма в искусстве, против лжеискусства — за правду. Башинджагяну принадлежит мысль о том, что истина является матерью двух сестер — искусства и литературы.
Более двух тысяч полотен создал художник за сорок творческих лет и вошел в историю искусства как основоположник армянского реалистического пейзажа.
Позже Мартирос Сарьян назовет Геворга Башинджагяна «самым крупным художником на Кавказе до революции». А Аветик Исаакян припомнит: «Наше поколение восторгалось его произведениями... На меня он произвел чарующее впечатление. Какой глубокий патриотизм жил в его сердце!»
Геворг Башинджагян прожил большую, истинно вдохновенную жизнь. От изображенной на стене вешалки — первой пробы рисовальщика — до великолепных полотен, воспевающих Казбек, Ясную Поляну, Арарат, Севан, в которых уже зрелое мастерство рисовальщика вступило в нерасторжимую гармонию с искусством живописца, овладевшего магией красочной палитры.
Иные называют Башинджагяна художником безлюдных пейзажей. Так ли это? Разве на его полотнах вместе с живой природой не живет человек? Безлюдно ли вспаханное поле? А дымок, вьющийся над сельской хижиной? А стог сена на лугу? Или лодка, проплывающая по трепетной лунной дорожке? В каждой картине есть дух человека, следы его жизни, его труда. Не говоря уже о пейзажах с силуэтами людей — у костра, на дороге, в поле.
Давно расставшись с детством, мы живем воспоминаниями о нем. Нет, наверное, ничего устойчивей впечатлений детских лет. Откуда на полотнах Башинджагяна так много воздуха, откуда такое широкое небо — и утреннее, и полуденное, и ночное? Не жило ли всегда в его памяти обилие сигнахского воздуха, огромное небо, которое во всей глубине своих красок видится с горы? И не были ли эти впечатления детских лет столь сильными, что питали творчество художника всю жизнь? Мне думается, что небо на многих полотнах Башинджагяна — не просто необходимый «компонент» пейзажа, а главный его объект, примат-объект, сообщающий всей картине и характер, и настроение, и смысл. И даже там, где, кажется, можно «урезать» небо, художник не делает этого, а предоставляет ему естественный для него простор. Пожалуй, лучше сказать: вынужден не делать этого. Как в литературном произведении — созданный воображением писателя образ героя порой уходит из-под повиновения автору и сам диктует ему свои поступки, действия, степень своего участия в рассказе, повести или романе.