Константин Паустовский – Люди страны чудес (страница 43)
Для Александра это было совершенной неожиданностью: на отчетно-перевыборном собрании его избрали в комсомольский цеховой комитет — и комсоргом.
Но, видно, слишком неточной, слишком на ощупь, что ли, была разведка: не получилось в комсомольской жизни настоящего разогрева. В общем-то дело делалось — были собрания, были субботники, выпускались стенные газеты, но все это шло как и прежде, по какой-то невыносимо спокойной, даже без малейшего изгиба, прямой. И все понимали это. Понимал и Александр Малыгин.
Словом, получилось так, что пришел человек к делу, но в нем не побыл, только возле. Да так и не оставил здесь никакого следа.
Кто знает, может, так и не шагнул бы Александр Малыгин дальше своей подстанции, если б кончилась на этом разведка человеческой души.
— Что и говорить, неудача огорчила нас очень, — словно себя одну упрекая, продолжает Забелина, — но что делать? Чем и как зажечь тот заряд в человеке, который — ну просто вот знаем, чувствуем — есть в нем? Как?
Пока слушаю, забредает мне в голову мысль: если так вспоминают сейчас, то сколько же в самом деле приходилось думать об этом тогда. Думать о том поиске, поиске способностей лишь одного человека. А сколько их, таких вот!..
Зажечь все же удалось.
На одном из цеховых собраний проголосовали члены профсоюза за Малыгина, он стал председателем профсоюзного комитета. Нет, шли опять не наверняка, не зная, выведет ли выбранная тропа к большаку, но исходили из той мудрой и вечной, как мир, истины, что твердость и размах шага можно определить только в дороге. Да, это был риск. Но кто знает, может, понимая это, и зажегся человек? В самом деле — одно, не вытянул, а ему новое поручают. Неужели все-таки верят?
Так думал Малыгин или не так, сейчас сказать трудно. Только пока снова внимательно присматривались к нему, пока ждали, будет ли толк на этот раз, он так раскипелся на новом своем общественном посту, что теперь, когда уже его сменили другие и когда заходит разговор о профсоюзных делах, часто звучит одна и та же фраза:
— Вот был у нас предцехкомом Малыгин, припомните, как тогда было…
А ничего особенного, собственно, и не было. Просто свободно раскрылась человеческая душа, отыскавшая самое себя в бескорыстном служении людям. Непримиримый ко всякой нечестности, он воевал с лодырями, никому ни один проступок не сходил с рук. Он знал заботы каждого человека, знал тревоги его и надежды. И помогал. Нужна ли путевка в дом отдыха или в санаторий — здоровье поправить, малыша ли надо определить в детский сад, похлопотать ли о досрочном отпуске по острой семейной надобности — Малыгин шел к начальнику цеха, к парторгу, доказывал, спорил, настаивал.
— Знаете, схватывалась даже с ним частенько, — с улыбкой признается Забелина. — Ну до того горяч оказался, до того неотступен. О себе забудет, но для рабочих… Спуску тут не жди.
Позже, когда я вхожу в рабочий кабинет начальника подстанции и навстречу мне поднимается этакий жердистый парнище с застенчивым лицом, как бы донельзя сконфуженный своим высоченным ростом, я знаю уже о нем куда больше, чем он рассказал бы о себе сам. И не раскрой мне Забелина его характер, долго бы, очень долго пришлось мне разгадывать в медлительном и, кажется поначалу, очень спокойном человеке того неуемного, вдруг распахнувшегося перед людьми Александра Малыгина, каким его знают здесь…
Те же ступени человеческого роста, по которым поднимался никому не ведомый парень, шагнувший в мир из глухого села, что у самого Полярного круга. Он нашел себя здесь среди горячих и беспокойных людей. Рядовой дежурный стал руководителем подстанции, не очень активный комсомолец поднялся в полный рост, стал зрелым и энергичным коммунистом. Та же «обычная исключительность судьбы», та же вверх идущая прямая.
Заживление опаленных душ
— Да, бывает вот так… — Валентина Александровна задумывается. Потеплевшие глаза всматриваются куда-то в пространство, мимо моего плеча, точно силится она разглядеть ту точку на земле, где пахнущая смолой пристань на берегу северной спокойной реки, на которой, облокотясь на перила, глядит в воду долговязый парень, ожидающий пароход, что увезет его в незнакомый край, к людям незнакомого завода, людям, что помогут ему разглядеть самого себя. — Бывает так, — повторяет Забелина. — Чувствуешь: есть в человеке зерно, а как помочь ему всходы дать и не знаешь…
Я задаю вопрос, который не дает мне покоя: ну, а как же комсомольцы, молодые-то как? Неужто так и не отыскался среди них такой же неугомонный и напористый?
— Комсомольцы? — переспрашивает Забелина. — Пойдемте.
Мы поднимаемся в лабораторию.
В небольшой комнате лаборант Галина Ложкина занята анализом пробы.
— Вот, знакомьтесь: бывший комсорг цеха.
— Бывший?
— Что поделаешь, закономерность, — отвечает Забелина. — Расти-то, жизнь-то узнавать всем надо. Тем более, у Галины сейчас самая важная, пожалуй, из всех общественных обязанностей: учится в вечернем институте. И ради этой обязанности мы освободили ее от всего другого. Такие уж мы ненасытные, — шутит она, — все-то нам мало, все большего хочется, хочется, чтобы жили среди нас богатые, умные, ученые люди. Без них-то нам как?
Поговорить бы сейчас с голубоглазой Галиной, разузнать бы побольше про молодежь. Но Галине некогда; я встречусь с ней позже. Забелина уводит меня из лаборатории.
— Не огорчайтесь, я расскажу вам немного сама.
И снова живой и настолько обстоятельный рассказ о делах человеческих, что будто бы сам я окунаюсь в кипень комсомольских дел, забурливших с той поры, когда стала комсоргом Галина Ложкина. Слушаю и точно сам присутствую на молодежных вечерах, увлекательных диспутах, концертах, жгучих комсомольских собраниях. И даже вместе с рассказчицей переживаю то тревожное событие в жизни цеха, про которое здесь помнят все.
Оно однажды началось с разговоров о… боге.
Лаборантка Мария Заварзина, спокойная, с голосом текучим и гладким, как струя растопленного масла, заговорила как-то о религии. Она без стеснения высказала Галине свои взгляды, заявила, что верила и верит в бога, и призналась даже, что состоит в секте баптистов («Ну и что? У нас ведь свобода совести»). Галина ожесточенно стала спорить с ней. Та только улыбалась, изредка отводя атаки:
— Дело души человеческой — дело личное, и не надобно, не надобно ее так-то: пятерней дыханьице зажимать…
Галина еще не знала в ту пору, что рядом опасный и скользкий враг. Столкнувшись с упорством Заварзиной, с ее непобедимым спокойствием, за которым скрывалась, видно, твердая убежденность, она догадывалась, что имеет дело с застарелым и глубоким недугом, который не излечишь вдруг. Она думала об этом постоянно и не знала: что же все-таки делать, что?
Бить в набат? Но вроде не видно было ни пожара, ни дымка в стороне. Заварзина никого не трогала, никого не старалась убедить в своей вере. «Не навязываю», — как бы говорила постоянно ее какая-то вроде иконописная улыбка, в которой не понять — чего больше: надменности или кротости. И работала Заварзина не хуже других, только держалась особняком и доверялась почему-то одной Галине. В обед тихонечко усаживалась на стул в уголке лаборатории, доставала книжицу в закопченом и захватанном кожаном переплете — евангелие. Галина видела, как беззвучно шевелились ее губы, как смиренно опускались долу великомученические глаза.
Однажды Галина не выдержала.
— Неужели жизни тебе не жалко, молодости своей? Ведь уходит она, уходит, слышишь? Хватишься после, опомнишься, а от нее только горький вкус во рту… — кидалась, как в темный омут, необъяснимо надеясь — хоть в мглистой глубине его, хоть на самом дне отыскать живое, ну хоть один солнечный лучик. И, не найдя, била наотмашь: — Ну как можешь ты, как можешь? Руки с нами, а душа ровно тряпка в плесневом углу!
А та прикрывала евангельскую страницу ладонью, и до приторности сладкое умиротворение разливалось по ее лицу.
— Христос тоже страдал… От несправедливости людской. А уж мы, грешные…
«Ну как пробьешь, как пробьешь такую?» — терзалась Галина, и отчаянное желание — попросту водой из ведра окатить эту — охватывало ее. Окатить да крикнуть, чтоб до самой души достал крик: «Опомнись!» А потом…
Потом полыхнуло: взвилась и растаяла зловещая струйка дыма. Комсомолка Н. сожгла комсомольский билет…
И почти сразу за этим узнали другое: молодой слесарь П. посещает молитвенный дом.
Потом из сумки аппаратчицы Р. в раздевалке выпал баптистский журнал.
И тогда от человека к человеку, от сердца к сердцу заметалось щемящее слово — «тревога». Галина поняла, какой огромной и страшной ценой оплачивается даже секундная растерянность в подобном сражении.
…Мне кажется, будто я сам присутствую в этом небольшом зале красного уголка на шумном цеховом собрании, которое затеяли взбудораженные Галиной комсомольцы. Но пришли сюда не только молодые, пришли все. Иные даже из вечерней смены забегали — хоть урывками побыть, послушать.
Лектор — востроносая, худощавая женщина, экстренно приглашенная из общества «Знание» — несколько растерянно (видно, сама не очень довольна своим выступлением) уступает по просьбе зала трибуну Заварзиной — так решили комсомольцы: пускай высказывается начистоту.
Сказать, что Заварзина выступает, было бы неточно. Она отбивается от хлынувшего на нее шквала гневных вопросов, но держится неизменно с достоинством: та же иконописная улыбка, те же долу опускаемые глаза, когда пережидает, чтобы поутих зал.