реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Куприянов – Музей «Калифорния» (страница 21)

18

— So here we stand brothers, in front of a great future that we together make possible. No more discrimination by the ones who came from a far away will you face, no more extinction of our towns, no more workplaces created for the Chinese! I proclaim the new America with a greatest destiny, with a greatest effort, with a greatest strategy of all. No more shall the American worker be treated as a second-sort citizen in his own domain, no more shall the American feel that he’s poor while the Chinese is getting wealthier, overtaking our technologies, using our economy to thrive. We shall be using only what is ours and that’s a lot. We have the best, most brave, most intelligent men, we have Nebraska here, Missouri, Michigan, Alabama, Wisconsin, we have the sons of Texas standing in our frontline and we shall not fail them! We shall fight the foreign occupation of this holy land as did fight our fathers and mothers against the Germans and the Japanese, we shall fight them in the sky, we shall fight them оn the land, we shall fight them in the depth of hell if needed, and we shall win, we shall win, we shall win! So here I promise you, the worker of the field, the miner of a deep situated mine, the teacher for the wasteland’s school, the nurse dealing with the bleeding ones, the veteran holding the darkness incapsulated inside his heart — all of you shall fear not: of being homeless need you not to fear, or becoming jobless or being a joke for someone coming to take over your plant or your house or your wife. Let only Me — the white supreme male of America chosen to represent your urges — be sleepless and tireless in order to fight this darkness back from your sight! You need not to worry and be afraid. You only do the good job praying God, working in your best possible way, helping your fellow-men in any ways they may ask you for. I proclaim herein the brotherhood of goodness against the violet, against the black, against the yellow, against the grey!»

Мы озираемся. «Думаю, меня малость занесло», — признает Даша. Наверное, она вовсе не так все выразила.

Теперь уж, если задуматься, понимаю, что это совсем не в ее стиле, становиться серьезной ей не по душе, даже если кровь и наркотик вдруг ударяют в голову. А впрочем, может, это на нее повлияло больше, чем на меня, и ненадолго огонь и впрямь переполнил? Или же просто все я напутал, в памяти осталось, что был некий «спич», который мы держали в сине-черном баре на вершине пошлого золотого небоскреба, ослепляющего дрянные темные холодные улицы, после неудачной попытки трипануть, после неудачной попытки найти себе третью для секса на танцполе, после соблазна пожениться тут и навсегда изогнуть маршрут судьбы на девяносто градусов… Так что нет, не поэтому нас, должно быть, вывели, не потому, что слушали или понимали, и Дашины слова остались там безвозвратно. Ничем не возвратить их к существованию, не вспомнить…

Оказавшись на улице (нас вывели под недовольные взгляды посетителей), мы обнаружили, что город обнажен утром, а ночное убранство снято и смыто, как искусный макияж с красотки.

С Вегасом так ежедневно: ночь накрывает его пульсирующую мощь вуалью сомнения. Темное несправедливое чудо — выигрыш у жадной машины кажется не невероятным и не грешным, не преступным, не отвратительным под покровом пустынной ночи. Хоть они и похоронили пустыню глубоко под сваями небоскребов, под километрами парковок и эстакад, под тысячами тонн асфальта и бетона, под уныло-громкой светомузыкой, пустыня пробуждается ночью, извергается из нее чудо, пускай искажаемое дурным человеческим духом, пленит целый город, пронзает его заговором, ведет в помутневший омут — такова ее природа. Она не изменяется от того, что понастроен на верхушке волшебного панциря мегаполис… Но видим в рассветный час: с каждым утром заканчивается ее сила и испаряется завеса загадки, будто ее не было, и город стоит обнаженный. Мы видим его без прикрас: полумертвые горы, окаймляющие далекий горизонт, пустоглазое, ничего не помнящее, словно не было между нами этой ночи, синее небо, как дно колодца, куда мы обречены позже провалиться, и голые, бесхитростные творения человека: дома без цели и как бы «с целью» — казино и отели, парковки и гаражи, офисы и административные, а еще дороги и переходы, машины и люди меж ними, сплетающие своими жизнями смысл, — без людей тут все бессмысленно и пугающе. Но вернется ее царство, и пустыня поспешит убрать все это, как нелепый эксперимент, поторопится смыть убожество дневное, поэтому, разумеется, однажды люди уйдут с этих мест. Научатся слышать и уйдут непременно.

Конечно, уйдут, рано или поздно мы все переболеем усталостью, даже дети, даже младенцы. Мы утвердимся в том, что все ясно с этим миром: снимайте этого императора, отключайте в императорском доме свет, пора идти, довольно власти и похоти, пора идти из Предчувствия в Чистоту. Со мной спорят, особенно Дамиан: «People shall never give up all these achievements and the comfort, they’d been longing for it for too long, and what — you think they shall just give up? Never they will. They will gladly mess and decay and chill, even if nothing drives them further for any needs, they will never give up their lives».

Well, Damianchik, my friend, I’m not so sure, совсем не уверен — ничего здесь не выглядит непоколебимым, претендующим на долговременность. Однажды другой мир, который я скорее ощущаю за дальней невидимой преградой, который знаю, что существует — я скольжу мимо него в машине и на прогулках, — полностью перейдет на мою сторону, и он будет крайне уставшим и захочет взять от всего паузу, даже от комфорта, разврата и наслаждений, и ему захочется собраться и уйти, и вот пустыня смоет этот мегаполис одним из первых, не потому что он греховен или что-то такое. Грех, мне кажется, — это большое, излишнее преувеличение, в нем отдает непозволительной примитивностью. А лишь потому, что пришло время превращения, и не превратиться — невозможно; нет силы, способной бросить вызов времени. Время — это верховный бог во вселенной сознания.

Нет уж тех, кто мог бы искренне грешить и каяться, все усложнились, все увидели бездонную гниль греха — например, рабовладение, например, холокост, например, бездомицу и голод в стране, переполненной достатком и ресурсом, — все отвернулись от простачков, утверждающих, что за все можно найти прощение и все несчастья обосновать грехом. Уходит эпоха Возмездия. И поэтому прощения нет, а остается, похоже, только опыт: сегодня я убиваю тебя, завтра убиваешь меня — мы перебрасываем с одной стороны постели на другую файербол, горим недолго, потом впитываем его, потом кидаем обратно — вот как примерно теперь все происходит. Мы бы и рады прикрепиться к незыблемым скрижалям, к какой-нибудь отъявленной константе, вроде Моисеевых заповедей, вроде золотого тельца, золотого идола, пусть плохонького, зато вечного, но эрозия неизбежно проходит через вещества и мысли, — соскабливает, уносит в забвение, в основе всего лежит вероятность полного исчезновения, это и делает нас равными: меня и императора, поэта и горожанина, грешника и полицейского, Дашу и остальных женщин, с которыми мы игрались в любовь…

Смерть — общее начало для разбогатевших и разорившихся этой ночью, — и она хороша, ведь в ней видим основу, прошлое. А в прошлом все было хорошо, и к прошлому всеми силами следует стремиться.

И яснее всего сознаем его утром, после восхода. Уже припекает, когда мы выбираемся на божий, а не электрический свет, посреди Вегаса, позади безразмерная громадина гостиницы: храпит в ней целый стадион, может быть, шестьдесят тысяч, может быть, все сто. Все желают проспать момент неловкости в Вегасе: утро, когда уходит волшебство пустыни, одержимость чудом возможным и пропадает иллюзия вседозволенности. И становишься опять собою — тем, с кем привык днями напролет маяться, в неуютном, всегда чуточку недостаточном теле.

Остановиться бы лучше в сумерках, когда в зловещих отдаленных горизонтах щелкают-ребрятся молнии, закатное пламя бьется в светоотражающие стекла, ночь распрямляет крылья, время притупляется, и власть его чуть ослабевает, в ночи все циферблаты одинаково безвластны, особенно в не знающем тьмы городе. Для них мимо проплывут силуэты города: унылой оставленной выветриваться в пустыне россыпи бетонных, кирпичных коробок, по уши в песке, снующих между ними, как в полусне, толп обслуги и случайно очнувшихся, как мы с любовницей, случайно проголодавшихся, случайно поднятых спозаранку, чтобы работать и поддерживать денежную суперпомпу в функционирующем виде. В конце концов, помпу нельзя выключать: что нефтяную, что эту — помпа должна качать, — не останавливаешь же ты сердце на период сна?.. Что, кстати, мыслит в тебе во время сна, задумывался? Ты все убеждаешь меня, что ты — управитель своей мысли, что ты ведешь мысль туда, куда тебе вздумается, что есть некий ты, повелевающий процессом, что это ты контролируешь все, что это ты — всадник.

А после механической, обоим мало понятной любви, мы оделись с Дашей в лучшее и поехали, чтоб объесться. Дамиан холодно приказал мне вернуться сегодня же. Обычный голод вел нас. А до этого вела некая назначенность: искра между телами, тело женское хочет мужское, и мужское подчиняется, редко бывает наоборот, и если бывает, это, в общем-то, извращение, но возможное. В принципе все возможно, даже, думаю, пришить куриную голову крысе, как-то оживить тело и заставить побегать возможно. Любое извращение допустимо, но мы были чуть ближе к простоте и оригинальности, подальше от постмодернизма, в который все тут погружено, и мы занимались любовью?