реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Куприянов – Музей «Калифорния» (страница 20)

18

«Listen, dude, you need to stop that and I need you back», — Дамиан позвонил, когда мы с Дашей были в Вегасе. Я отвез ее на один день, в свои полтора выходных. Мы заснули на парковке казино, и охранник разбудил нас: «You cannot sleep here». — «Yeah, yeah, we are going inside, just a minute, already going, see?» И мы правда пошли в чертово казино, казино Вегаса по укурке — это удачный маневр. «Дамиан, я не могу вернуться, я совершенно убитый, я убит, я умер, не зови меня обратно, не жди, не полагайся на меня. Это последняя история, в которую я сыграю с ней перед чем-нибудь следующим». Дамиан звонил мне каждый час — требовал, чтоб я вернулся.

Оттого, что уже нет никаких загадок друг в друге, мы с Дашей куда ближе в наш второй раз. Нет никаких иллюзий: я не встану на колено, не позову, не брошусь за ней в последний момент. Она уже знает: один раз он отпустил — во второй, значит, отпустит тем более. Каждому стоило бы пройти через отношения дважды — во второй раз они очищены от всякой шелухи недосказанности. От розовых грез. Остается только то, что на самом деле нравится, а значит, то, что на самом деле происходит: веселье да близость. Она висит на моей руке, и я веду ее через обдолбанный шумный Вегас. Быть здесь — свой вид наркотика. Впрочем, мы плывем будто в полусне, и звуки, даже самые громкие, слабо нас касаются: здесь можно справить свадьбу, прямо сейчас, прямо сегодня. Мы чуть протрезвели: стоим перед указателем и чуть крепче сжали руки друг друга. Часовня — направо. Сто тридцать долларов и дело с концом, Даша — моя жена, и путь резко переписан.

«Ты же не хочешь быть один», — всегда обращается ко мне этот голос из прошлого, где последовательно-упрямо, через слезы и бессонницы, я пошел теми дорогами, которые вели в пустыню к бесплодным берегам.

Наркотики немножко размыкают стены внутренней темницы — самые легкие из них я имею в виду — травка, алкоголь… Я не очень доверяю женщине, не пьющей, не курящей в моем присутствии, берегущей свою матку для чьих-то там детей, берегущей свою кожу для чьих-то там поцелуев.

Чем дальше я отплываю, тем яснее видно, что свежесть тела — недостоверное богатство, но с ним можно зайти на большее число вечеринок и, может быть, запрыгнуть в большее число странствий. А мой вихрь мыслей входит в ее вихрь проще, если мы под каким-нибудь веществом.

Нет, разумеется, наша прогулка ведет мимо часовни: проходим через огромный танцующий зал насквозь, по нам ползают ионный огонь прожектора и плазма пульсирующей светомузыки — ритм скрепляет нас в недолгий, необязательный, получасовой танец-поцелуй, — мы закидываемся по совету жокея какой-то дрянью в туалете, и вдвоем в gender friendly туалете (годится для мальчиков и девочек вперемешку, самое то для любовников) выблевываем это из себя. От колес остается мутный постэффект, меня за это послезавтра выгонят взашей из полиции, дорога станет только шире, но виться ей лишь к западному побережью, где никогда не погаснет лето. Дорога моя широка: я не скован удачей, обязанностью перед человечеством исполнить важную супермиссию, мне позволено просто быть кем-то средней руки, среднего достатка, среднего ума, среднего таланта. Все среднее, даже, слава богу, член. Ничего зазорного — средней женщине такой вполне на руку, а большего желать вредно. Все надо найти усредненным, а между колоссальными, нечеловеческими казино разломом лежит дорога, и переходить его долго и утомительно, и мы трезвеем на ходу.

Я фоткаю ее на всех мыслимых углах: ночное небо сзади, как крылья, и моя Даша, улыбающаяся королева, на фоне четырех светящихся лиц Биттлз, на фоне вспыхивающих и бьющих в черного небесного ангела фонтанов, на фоне мегавулкана, исторгающего земную кровь, на фоне тетушки в гавайке, на инвалидном кресле, при кислородном баллоне, засовывающей в машинку сотню за сотней: инвалиды — главные любимцы казино; одной рукой безразмерная тетушка всовывает в машину купюры, второй притягивает к лицу маску, третьей зажигает сигарету, четвертой останавливает мокроту, когда ее грудь разбивает зверский кашель. Даша продолжает фоткаться, пока охрана не выводит нас в другой зал.

В этом зале обнаруживаем фрески под потолком: ангелы и святые, обычная ренессансная нагота, но отчего-то чуть более вызывающая, выпуклая, словно соски женщин уже набухли в предпоследней стадии прелюдии, словно члены мужчин начали отзываться на легкие постукивания пульса в головах — словом, что-то неестественное в этих подделках под старину, но, кроме нас, вроде никто не замечает. Странно видеть, как в два часа ночи в огромном потолке ширится гигантское синее небо, в каналах плывут гондолы и поют ряженые гондольеры, и из всех щелей сыплются деньги, денег так много, словно плаваем по артерии, где-то вблизи сердца бога денег. Хм, я вдруг понимаю, что в этой системе прокачиваются все деньги мира и что через эту помпу качаются бумажки, вывезенные из самых больных, сумасшедших, страдающих уголков планеты.

Я сажаю Дашу за стойку бара, делаю вид, что мы повстречались впервые: «Что делаешь тут, незнакомка?» — «Пытаюсь кем-нибудь стать после того, как очнулась. Три жизни у меня было: жизнь с мамой, которая тратит себя на то, чтобы меня уничтожить, потом жизнь с папой, который сидит в тюрьме, и, наконец, жизнь с собой, на полпути между Питером и Калифорнией, и, знаешь, в этой последней жизни я наиболее несчастна, — уж лучше быть прислужницей мамаши, эту историю я даже рассказывать не буду, просто возьми любой трафарет импульсивных, компульсивных, взаимозависимых отношений, в которых дочь делает все, чтобы не стать ужасающим отражением ненавистной диктаторки, и, конечно, ею только и становится, а как еще? Возьми любую историю, в которой отец-неудачник после всех неудач еще и попадает в тюрьму, мудак, даже умереть нормально не смог, даже истечь кровью от трех пулевых, замерзнуть, сброшенный в речку, и это питерским-то февралем — уж бля не такая огромная задача, хули ж ты не сдох?!.. И снова я превращаюсь в дочь, кобыла тридцати лет, только уже нифига не маленькая забитая девочка, а мученица. Чтобы папка не помер там на зоне: тяжелая статья, тяжелое заживление ран, и оттуда, казалось, он никогда не выйдет и чертов снег никогда не растает, почему-то снег там не таял до июня, и я уж думала, что сколько ни буду приезжать, только и будет вечный снег!.. — Тушит сигарету, хватает ртом воздух, исполняет дальше: — А потом, после пяти или шести декабрей, вдруг, как ни в чем ни бывало: амнистия, и он, беззубый, безумный, без денег и амбиций, выползает обратно на божий свет и садится мне на горб, и я снова везу его в Питер и бормочу: „Боже, но это же точно не моя история, никакой кармы не хватит, чтобы столько навесить на одну блядскую судьбу, я куплю билет в один конец, я куплю билет в один конец, я куплю билет в один конец“, я купила билет в один конец:

„Питер — Милан — Париж — Нью-Йорк“, но цель — не занюханный липкий NY, нет. Я нацелена туда, где надо быть глупой, но красивой, чувственной, страстной, где такие, как ты, найдутся. Калифорния — там жизнь такая, словно не высосан весь мозг без остатка и все чувство из дальних, зимующих стран, они все высосали, понимаешь?! — Закидывает в себя целый шот горячей самбуки, морщится, срыгивает, не пьянеет, исполняет дальше: — И вот по пути я притормозила в Вегасе. Весь сброд стекается сюда и спускается через фильтр, оставляя по себе чуть денег и чуть костного мозга, эмбрионы, выкидыши, детей-гениев, воинов‐придурков, — все течет куда-то в клоаку, всех пользуют без разбора, как будто в этот котел надо постоянно спускать новых людей, а потом приходит необразованный, необтесанный рыжеволосый полудурок, мы сидим в его казино сейчас, называется the Trump Tower — слышишь, кстати, как я выветрила из речи акцент ради них, чтобы им удобнее было меня трахать и высасывать из меня молодость, а мне уж чай не двадцать, могла бы не стараться, но я стараюсь… И он приходит на волне ненависти и мракобесия, на гребне последнего величия капитализма и гордости белого человека перед веком нескончаемого раскаяния и жалкого самоизобличения, параллельно которому наглые азиаты заберут мир, он приходит, братец. И говорит он, последний король Запада, этим обмазанным говном рожам, таким же неотесанным и тупым, но цепким, жилистым, как он сам: «Oh, yeah, I do understand your hatred!»

«Девушка, — перебиваю нежную Дашечку в ее исповеди, как священник перебивает повинившуюся перед ним душную душонку, потому что она последовала не по протоколу, — а нельзя ли снова по-русски?»

«Ты не перепутал, малыш? Трамп не знает русского! Он говорит, — упрямится Дашечка, — на этом уебищном, беспомощном, беспонтовом, пересоленном английском, в котором слов‐то пусть и поболее, чем в нашем-ихнем, да только без словаря этими словами никто не пользуется, подтерлись бы, у американца среднестатистический запас слов в обычной речи — ну, может, штук девятьсот или тысяча, это если добавить все оттенки слова „фак“, и не больше, так что слушай, не выпендривайся, малорик, отсюда я улетаю одна, ты мне больше не нужен, слушай да записывай, — она растет, расправляет плечи, вырастают за ней демонические крылья, пламенеют ноздри, каменеет улыбка, твердеет ее вагина, не пускает меня больше, и я вижу, что входит в силу последний акт, и моя Даша преобразилась и поднялась, когда из меня выветривается все опьянение: