Константин Козин – Хороший мастер (страница 5)
Хотя, может, у всех такие тараканы. Просто мои особенно наглые. Как будто весь череп оккупировали.
Я медленно вытирался, смотрел на часы и понимал, что дома уже, наверное, все укладываются. И вдруг всерьез представил: а если бы я и правда начал дома печь торты на заказ?
Ну допустим.
Пашка был бы курьером. Ему, может, даже подошло бы. Тихий, аккуратный, коробку довезет, лишнего не скажет. Ксюха вела бы соцсети. Это она любит — фотографировать, через фильтры гонять, подписи лепить, музыку подбирать.
А Варя?..
Я даже усмехнулся.
А Варя что — не будет мешать?
Да нет. Варя не умеет не мешать. Она сразу полезет руководить. Скажет, что я засрал кухню. Что на этом копейки, а возни как с покойником. Что лучше бы я сидел на заводе — там стабильность. Что в моем возрасте уже поздно страдать херней. Что я опять придумал себе глупость вместо нормальной жизни.
Нет. Дома я бы не смог.
А если аренда?
Какая аренда? На какие деньги? Мы и так живем от зарплаты до зарплаты. По крайней мере, так говорит Варя. У нее все мои карточки. Все переводы. Все платежи. Все это ее бесконечное: «надо купить», «сейчас нет», «потом разберемся».
Иногда мне кажется, что у нее в руках не только мои деньги.
У нее в руках вся моя жизнь.
И даже яйца.
Если они у меня еще есть.
Глава 5
Я люблю заезжать к родителям.
Меня вообще тянет в места, где все было раньше. Не потому, что там было хорошо. Просто там все знакомо до боли: подъезд, запах лестницы, облупленная дверь, ковер в прихожей, телевизор, который орет слишком громко, будто старость тоже надо перекрикивать. Родители живут недалеко от завода, так что, если мне в ночь, я часто сначала заезжаю к ним, а потом уже еду на смену. И, может, еще потому, что там я хотя бы снова сын, а не муж, не отец и не человек, который всем что-то должен.
С пустыми руками я к ним не хожу никогда. И почти всегда в пакете у меня хлеб.
Они, наверное, уже забыли, когда последний раз сами его покупали. Но у нас в семье хлеб — это не просто еда. Это что-то вроде наследства. Бабушка с дедом привили этот культ всем. Хлеб должен быть дома всегда. Пусть лежит лишний. Пусть черствеет. Пусть его уже никто не ест. Но если хлеба нет — будто и дома нет.
В последнее время у мамы появилось новое развлечение: она кормит голубей из окна.
Отец от этого бесится. И я его понимаю. Эти пернатые твари засрали уже весь подоконник, весь откос, все под окном. Мама, правда, называет их ангелами. Говорит, что кормит не голубей, а души. Отец на это только фыркает и зовет их пернатыми крысами. Я, если честно, с ним согласен.
Когда я открыл дверь своими ключами, мама крикнула из комнаты:
— Сем, ты?
— Я, мам.
— Заходи, чего встал.
Она сидела в зале в очках и смотрела телевизор. Когда увидела меня, очки сняла, поднялась с дивана и поковыляла навстречу на своих больных ногах — осторожно, будто пол был скользкий.
— Чем занимаетесь? — спросил я.
— Чем-чем. Как обычно. Телек смотрим. Что нам еще делать.
Я обнял ее. Она была теплая, маленькая и уже как будто усохшая от возраста.
Отец с дивана не встал. Даже головы толком не повернул. Только, когда я подошел, протянул руку — большую, сухую, до сих пор крепкую. Пожал. Не глядя. Как будто между нами всегда должно оставаться хоть полметра воздуха.
— Как ты? Как Пашка, Ксюша? — спросила мама.
— А что с ними будет. Все нормально.
Я выложил хлеб на стол.
— Уральский, — сказала мама и сразу как-то притихла. — Лешин любимый.
— Не начинай, мам, — сказал я устало. — Это и мой любимый. И бати.
— Но Леша сильнее любил.
Вот это у нее стало в последнее время часто. Любая вещь, любой запах, любая мелочь — и сразу к Леше. Как будто у нас дома теперь все поделено на две категории: то, что было до его смерти, и то, что про него напоминает.
Я уже знал, что дальше она обязательно спросит про Варю.
— Как там Варя?
— Нормально.
— Не ругаетесь?
— Мам, ничего не изменилось. Все в порядке.
И тут же, как по заведенной пластинке:
— Ой, я не лезу, не лезу. С Лешенькой влезла — и все пошло по наклонной. К вам я не лезу. Разбирайтесь сами.
Иногда мне как раз и хотелось бы, чтобы кто-то влез. Не в смысле скандал устроил или Варе выговор сделал. А просто сказал что-то внятное. Дал совет. Подтолкнул. Хоть кто-то снаружи подтвердил бы, что это не норма, не жизнь, не у всех так. Но после того, что случилось с Лехой, в нашей семье на советы наложили запрет.
Леха был старший. Красивее меня, выше, крепче, веселее. И влюбился в свою Настю так, как ни в кого не влюблялись. А может, просто тогда любили по-другому — с надрывом. Она им крутила как хотела, а он только сильнее старался. Вкалывал на литейке в две смены, чтобы у нее все было: наряды, телефоны, ремонты, подарки. Все видели, что она хвостом крутит по сторонам. Все, кроме него.
Пока мама не влезла.
Сначала сказала осторожно, потом прямо. Про мужиков, про измены, про то, что ребенок, может, и не его вовсе. Скандал был страшный. Настя ушла. Сына забрала с собой. А Леху как будто вынули изнутри. Он ходил, пил, молчал. Потом опять пил. Мама его лечила по-своему: говорила, что и слава богу, что баба эта ушла; что мальчишка не наш, не Масловых породы, не похож ни на кого. Как будто если чужую кровь назвать чужой, то станет не так больно.
Не стало.
Он напился, сел за руль и на скорости под двести влетел в столб.
С тех пор у нас в семье никто никому ничего не советует. Мама при каждом удобном случае повторяет, что больше ни в чью семью не полезет. Как будто если молчать, то и беды не случится.
Отец после смерти Лехи и до того был неразговорчивый, а стал совсем скупой на слова. Он теперь больше смотрит, чем говорит. И за него почти всегда говорит взгляд. А взгляд у него один — тяжелый, оценивающий, как будто ты что-то сделал не так еще до того, как вообще вошел в комнату. Если все хорошо, он никак это не показывает. Ни словом, ни лицом. А если что не так — и говорить особо не надо, достаточно его молчания.
Я всегда с ним осторожничал.
С отцом мне было труднее, чем с мамой. Мама хоть тревожная, хоть душная, хоть со своим вечным ой, не лезу, но она живая, теплая. А отец — как судья, который никогда не объявляет приговор вслух, но ты и так его знаешь заранее.
Он долго молчал, смотрел в телевизор, потом вдруг сказал:
— Я сегодня Пашу видел.
Я сразу напрягся.
— И?
— С ним все в порядке?
— А что ты у него сам не спросил? — удивился я.
Отец наконец повернул голову.
— Как я у него спрошу? Я у стекляшки шел, а он через дорогу стоял. Отряхивался.
Я замолчал.
Что именно он вкладывал в это свое отряхивался, он, конечно, не пояснил. После драки? После земли? После чего-то еще? У отца все слова были как недописанная записка: половину скажет, вторую оставит тебе самому дожевывать.