реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Комаров – Быть при тексте. Книга статей и рецензий (страница 14)

18

Кушнер справедливо видит свой вклад в русскую поэзию в новизне ракурса: «…ракурс свой я в этот мир принес / И не похожие ни на кого мотивы»; «Ты перечтешь меня за этот угол зренья. / Все дело в ракурсе, а он и вправду нов». Необычайную целостность и единство кушнеровской поэтики, сформированные как раз единством ракурса, отметил еще Бродский. Именно этим единством, видимо, и обусловлено то, что изменения, в этой поэтике происходящие, на первый взгляд едва заметны.

Сравним два стихотворных отрывка. Первый – из стихотворения, написанного в 1976 году, второй – из недавнего стихотворения. Оба текста так или иначе обращены к теме таинственности жизни – одной из стержневых тем кушнеровской лирики.

Первый отрывок:

Нас учат мрамор и гранит Не поминать обид, Но помнить, как листва летит К ногам кариатид. Как мир качается – держись! Уж не листву ль со щек Смахнуть решили, сделав жизнь Таинственней еще?

И второй – о художнике, пишущем портрет с натуры:

А слава, видимо, его не волновала, Она придет к нему лишь через триста лет, А жизнь таинственна, а краска не устала, Вобрав печаль в себя, и пристальность, и свет.

Разные стихи. Понятно, что далеки друг от друга художественные задачи, что различно эмоциональное наполнение… И все-таки есть во втором отрывке какая-то тяжеловесность, утомленность в сравнении с первым, некая избыточность, не объяснимая только требованиями соответствующего размера и ритма. Нет той мощи, стихового напора, куража, которые так явственны в стихотворении 1976-го. Тенденция к прозаизации стиха, отмеченная Татьяной Бек еще в статье 1998 года, явственно дает о себе знать в новых стихах поэта. Бек, говоря о «грандиозных возможностях Кушнера как поэта-прозаика», отмечает: «Эти зерна в кушнеровской лирике последних лет все мощнее набухают, но в полной мере прорасти им еще надлежит»38. Новая книга Александра Кушнера «Мелом и углем» (2010) являет собой подтверждение ее предсказания. Обратимся к этому сборнику.

Все столь привычные и любимые приметы кушнеровского «лица необщего выражения» в книге есть: и богатейший культурный фон (от Плутарха до Феллини), и любимые Тютчев, Фет, Баратынский, Пушкин, и острое внимание к детали (один из разделов книги так и называется – «Да здравствует деталь!»).

Много в книге излюбленных Кушнером мыслей – как, например, утверждение преемственности культуры или приоритета конкретики над высокими, но «эгоистическими» абстракциями: «Рай – это место, где Пушкин читает Толстого. / Это куда интереснее вечной весны». По-прежнему настораживают Кушнера «избытки» и «излишки»: «Не надо сплошной красоты, / Излишек ее неприятен!».

Все так же абсолютно убеждение, что «искусство и есть природа, / Продолжение молний, побег жасмина, / Превращение в дерево, а не мода, / Не игра и при ней напускная мина».

Так же велика вера в заинтересованную открытость миру как источник творчества: «Но одно я доподлинно знаю: не может / Быть поэтом флегматик и не был ни разу». Поэт все так же внимателен к миру: он задумывается о метафизике голубиного «кивания», о том, что бабочку близость к Богу «томит сильней, чем нас». Не забыта, конечно, и музыка. В стихотворении «Державинская флейта и труба» Кушнер «раздает» поэтам по музыкальному инструменту, отражающему их поэтический темперамент. Большое и малое для Кушнера по-прежнему равнозначны в едином завороженном признании мудрости бытия:

Большие гавани и бухточки, Весь этот мир люблю огромный, Который подан, как на блюдечке, Мне на балконе ночью темной.

Шиллер и Гете, равноправные с мотыльками; бабочка, читающая Державина; голуби, решающие судьбы вселенной, – одомашниваемое, ассимилируемое «исподволь, тайком» мироздание – все это по-кушнеровски. Книга, как всегда, архитектурно простроена, как всегда она позволяет автору развернуть повествование о своей жизни, зафиксировать в стихах процесс собственного душевного развития и наполнения.

Даже смерть здесь обжита – «Меня там любят, мне там будут рады» – и, как обычно у Кушнера, «дух живет в культуре и не тяготится материей или бытом, легко взмывая над ними и столь же легко в них возвращаясь»39:

…это лирика и есть, когда предмет Твоим вниманием обласкан и согрет И тайна жизни в нем блеснула, проступила. Шкатулка Чичикова или щит Ахилла — Какая разница? Да здравствует деталь, Подробность, будничность, бессмыслица, печаль!

Однако при чтении (возможно, это субъективное ощущение) не можешь отделаться от мысли, что утрачивается необходимый катарсис, оригинальная хлесткость лирического высказывания. Сказанное Татьяной Бек по поводу любви Кушнера к употреблению уменьшительно-ласкательных суффиксов в применении к книге «Избранное» (1997) может быть спроецировано и на его поэтику в целом – и она тоже стала «отдавать инерцией, усталостью безошибочно утепляющего речь жеста»40. В этом большая доля неизбежности. Трудно требовать от поэта на протяжении стольких десятилетий сохранять действенность и действительность своей интонации – двигатель мощен, но не вечен.

Возьмем показательный пример кушнеровского стихотворного рассуждения:

Никакой поэтической мысли В этом стихотворении нет, Только радость дымящейся жизни, Только влагой насыщенный свет. Кто мне дал эту сырость густую, Затруднил по траве каждый шаг? Я не мыслю, но я существую. Существуя, живу, еще как!

К сожалению, как раз «поэтической мысли» становится у Кушнера все больше, «дымящейся жизни» все меньше… и в результате стихотворение часто уходит в сугубую дидактику. При сохранении твердости и звучности голоса ушла из него какая-то нотка умело темперированной лирической дерзости, которая раньше была у поэта постоянной. Приведу в качестве примера свое, пожалуй, любимое кушнеровское стихотворение 1962 года:

Танцует тот, кто не танцует, Ножом по рюмочке стучит, Гарцует тот, кто не гарцует — С трибуны машет и кричит. А кто танцует в самом деле, И кто гарцует на коне, Тем эти пляски надоели, А эти лошади – вдвойне!

Поэтическая убедительность этого стихотворения абсолютна. Смысловая компрессия поразительна. Мысль и чувство неразделимы и выражены с пушкинской простотой и мощью прямого высказывания. Теперь же стиху Кушнера все чаще требуются разнообразные «подпорки», прямое слово уже не вызывает мгновенного эффекта.

Определяющую роль в стихах Кушнера играет интонация. Это отмечал еще Бродский, сравнивая кушнеровскую интонацию с «вечным двигателем внутреннего сгорания». Последнее время эта интонация начинает «провисать», в новых же стихах кушнеровская рассудочность становится и вовсе прямолинейной и публицистичной, так же несколько спрямилась и упростилась и неизменная авторефлексия:

О, вот она, любовь моя к природе, Как ни смешно звучит такая фраза.

Или еще:

Я – плохой россиянин В этой смуте и мгле.

И что вовсе уж неприемлемо, появилась спорная манифестальная декларативность, органически чуждая, на мой взгляд, кушнеровскому таланту:

А стихи утверждают свободу, А в пророчествах нету ее!

Не стоит забывать, что «кушнеровский способ говорения <…> плод его врожденного и неистребимого простодушия»41. Оно и подкупает, и очаровывает, и его-то как раз тоже становится меньше в новых стихах. Столь притягательная, располагающая кушнеровская наивность («Душа моя, как все-таки наивна / Ты, как тебя нетрудно раскачать») теперь проходит ровно и как-то натруженно.

Не так давно была непомерно раздута история со стихотворным посвящением Кушнера губернатору Петербурга Валентине Матвиенко, сделавшей некое благое дело для петербургских писателей. Ничего особенного: человек захотел поблагодарить другого человека и, будучи поэтом, вполне характерно сделал это стихами. Не стал же он, в конце концов, печатать этот текст, включать его в книги. Но в некоторых стихах последнего времени (например, в стихотворении «В цеху разделочном мясном кипит работа» из книги «Мелом и углем») можно уловить те же интонации, что и в «оде» Матвиенко. Открытая, не опосредованная новизной «ракурса» стихотворная публицистика совершенно не свойственна Кушнеру, тем страннее его обращение к ней.

Анализируя изменения кушнеровской поэтики на рубеже веков, Ольга Канунникова справедливо отмечает, что «в прежних стихах поэт исповедовал, так сказать, „негативный метод повышения жизненных ценностей“ (определение Л. Гинзбург) – то есть от обратного <…> и все происходило под знаком пастернаковского доверия к жизни»42. Теперь это доверие несколько притупилось, стало менее очевидно.