18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Гуркин – Сорока. Обращение (страница 3)

18

Жизнь готовила ей первый из многих своих ответов. Но об этом — в следующей главе.

* * *

Глава 3. Отец

Валентин Сергеевич Милютин принимал по вторникам и четвергам. В остальные дни он работал в областной психиатрической больнице — той самой, с облупившимся забором и соснами во дворе, которые никто не сажал, они выросли сами, между корпусами, не спрашивая разрешения. Кабинет у него был небольшой: стол, два кресла, окно во двор, кушетка, застеленная казённым пледом. На подоконнике — кактус, который он не поливал неделями и который от этого только лучше себя чувствовал. На стене — репродукция Шишкина в рамке под стеклом. Ни одной личной фотографии.

За тридцать лет работы Валентин Сергеевич выслушал столько чужих несчастий, что научился отгораживаться от них тонкой, но прочной стеной профессиональной отстранённости. Он умел кивать, не впуская. Сочувствовать, не проваливаясь. Это была не чёрствость — это была гигиена. Без неё в его профессии сгорали за пять лет.

Дома стену снимать было не от кого. Дома был кот.

Марьяна позвонила в среду вечером.

— Папа, мне нужно с тобой поговорить.

Он узнал интонацию сразу. За тридцать лет работы с людьми, которые чего-то хотят от других, — а психиатрия, если честно, во многом именно об этом — он научился слышать голос прежде слов. Эта интонация означала: разговор будет долгим, и в конце он что-то потеряет.

— Приезжай в воскресенье, — сказал он. — К обеду.

— Я лучше к одиннадцати. У меня потом дела.

— К одиннадцати так к одиннадцати.

Она приехала к одиннадцати.

Валентин Сергеевич жил в двухкомнатной квартире на четвёртом этаже, один — если не считать кота Тихона, рыжего, ленивого, занимавшего большую часть дивана и смотревшего на мир с той спокойной безучастностью, которую Валентин Сергеевич втайне уважал. После второго развода он купил себе этот диван, этого кота и приучился варить кофе по утрам в полной тишине. Это были лучшие пятнадцать минут его дня.

Марьяна вошла с запахом чужих духов и с тем выражением лица, которое он про себя называл рабочим. Поцеловала его в щёку — аккуратно, не размазав помаду. Сняла пальто, повесила сама, не дожидаясь. Огляделась. Он знал: она считает метры. Всегда считала, с детства, ещё девочкой, приезжая к нему по выходным после развода с её матерью, — обходила квартиру, заглядывала в шкафы, прикидывала, что где лежит и сколько стоит.

— Кофе будешь? — спросил он.

— Давай. У тебя ремонт, что ли?

— Кухню покрасил.

— Светло стало. — Она провела пальцем по подоконнику, посмотрела на палец. — Пыльно только. Ты бы тряпкой хоть иногда.

Он промолчал. Поставил турку на плиту.

Тихон спрыгнул с дивана, подошёл, обнюхал Марьянины туфли и, не найдя в них ничего интересного, удалился обратно. Марьяна котов не любила — от них шерсть, и они ходят сами по себе, не подчиняясь. Она любила свою будущую собачку, которую ещё не завела: собачку можно одеть, взять на руки, сфотографировать. Кот для фотографии не годился — он не позировал.

Они выпили кофе. Марьяна говорила о Маше — как растёт, как начала складывать слоги, как похожа на него, на Валентина Сергеевича, хотя никакого сходства тот не замечал. Говорила об Олеге — хороший человек, работает, не пьёт, руки золотые. Перечисляла, как читают характеристику с места работы. Потом помолчала немного, с той паузой, которая означала: сейчас начнётся настоящее.

— Пап. — Она поставила чашку. — Я квартиру присмотрела. Себе. Точнее, нам, Маше — ну, понимаешь.

Он взял свою чашку. Кофе уже остыл.

— Какую квартиру.

— В Обломове, новый район, «Новая Жизнь», слышал, наверное? Там застройка идёт, дома хорошие. Я смотрела несколько вариантов. Есть трёшка — большая, кухня двадцать метров, лоджия, окна на лес, не на помойку. Вот это — да, это для нормальной жизни. Не как мы сейчас по съёмным углам ютимся. Я же не для того… я достойна нормального жилья, пап. И Маша достойна.

Он смотрел на неё. Тридцать два года. Взрослая женщина с мужем и ребёнком. Сидит напротив него на кухне, где краска ещё пахнет, и рассказывает про трёшку с окнами на лес — на которую у неё нет и десятой части.

— Трёшку, — повторил он без выражения.

— Ну а что. Я что, на конуру какую-то должна размениваться? Я так не привыкла и привыкать не собираюсь. Лучше сразу хорошее, чем потом всю жизнь жалеть. Ты же понимаешь.

За тридцать лет он принял несколько тысяч человек и научился слышать то, чего люди не говорят. Марьяна сейчас не говорила: я устала снимать, помоги. Она говорила: дай денег на жизнь, которую я себе вообразила. Не на квартиру — на образ. На трёшку с лоджией, в которой она видела не стены, а доказательство, что она не как все, что она достойна, что она — особенная. Манипуляция была не тонкой — она у Марьяны никогда не была тонкой, — но настойчивой, как капля, точащая камень. И за всем этим стояла спокойная, ни на секунду не дрогнувшая уверенность: отец даст. Даст сколько надо. Потому что ей положено.

— Сколько, — сказал он.

Она назвала сумму — ту, что стоила трёшка с лоджией. Он не поморщился — за годы практики отработал лицо до состояния чистого листа. Но внутри что-то опустилось: столько у него не было. Близко не было.

— Это на всю квартиру. Целиком, — добавила она быстро. — Никаких кредитов, никаких долгов. Своё, чистое. Я узнавала — как раз хватит.

— Нет у меня столько, Марьяна, — сказал он просто.

— В смысле? — Она моргнула. В её картине мира этого пункта не было.

— В прямом. Нет таких денег. Я врач, а не банк. Откладывал всю жизнь по копейке — кое-что есть, но не это. На трёшку с лоджией у меня нет и половины.

Он встал, подошёл к окну. Во дворе старуха кормила голубей — методично, горстью за горстью; птицы топтались у её ног и не улетали. Тихон вспрыгнул на подоконник, посмотрел вниз с профессиональным охотничьим интересом и лёг, прикрыв глаза, решив, что голуби далеко и шевелиться ради них не стоит.

И тут Марьяна пустила в ход то, что приберегла, — главный свой довод, козырь, который, как ей казалось, бил наверняка.

— А Катьке? — сказала она с обидой, с напором. — Катьке ты квартиру купил! Целую трёшку, с эркером, в Твери! Взял и подарил! А мне, значит, нет? Ей можно, а мне нельзя? Я тебе что, не дочь? Я хуже?

Валентин Сергеевич обернулся. Посмотрел на неё долго.

— Я Кате не покупал квартиру, — сказал он наконец. — Кто тебе сказал, что покупал?

— Ну а как же… все знают… ты ей подарил…

— Я ей помог, — сказал он. — Помог. Дал часть — приличную часть, не спорю, больше, чем дам сейчас тебе, потому что тогда я был моложе и при деньгах, ещё практику частную вёл. Но не всю стоимость, Марьяна. Половину, может, чуть больше. А остальное Катя с мужем добавили сами. Они копили. Восемь лет копили, в кредит влезли, выплачивали, во многом себе отказывали. Катя дежурства брала ночные, муж на двух работах. Они эту квартиру горбом своим до конца дотянули. Я только подтолкнул. А заработали — сами.

Марьяна смотрела на него и не верила. Точнее — не хотела верить. В её голове давным-давно засела удобная картинка: отец взял и подарил Кате квартиру, по любви, даром, потому что Катю любит больше. На этой картинке держалась вся её обида, вся её правота, всё её «мне положено». А теперь картинку рушили. Оказывалось, Катя не получила даром. Катя — заработала. Сама. Большую часть — сама.

Это не укладывалось. Это было неудобно. И Марьяна сделала то, что делала всегда с неудобной правдой, — отмахнулась, не приняла, оставила при себе прежнюю версию. Ну, помог. Всё равно помог. Всё равно дал. Значит, и мне должен.

— Ну всё равно ж дал, — сказала она упрямо. — Значит, и мне дай. Сколько можешь.

Валентин Сергеевич устало потёр переносицу.

— Вот это другой разговор, — сказал он. — Дам что смогу. Большего нет. А уж на что хватит — на то хватит, смотри сама. Сядешь, посчитаешь, поглядишь свои объявления. Только трёшку из головы выкинь сразу, чтоб не растравлять себя. Не на трёшку это будет, тут и к гадалке не ходи. А что получится — то и бери. И то отдам почти всё, что копил, — мне потом самому ещё работать и работать, восстанавливаться. Это правда последнее, Марьяна. Не жадничаю. Просто больше нет.

Он не лукавил. Он отдавал ей и впрямь последнее — то, что копил на старость, на чёрный день, на свою тихую усталую жизнь с котом и кофе по утрам. Отдавал, зная, что не отдаст она ему ни заботы, ни благодарности, ни даже памяти об этом. Отдавал, потому что отец. Потому что не умел иначе. И в этом не было ни расчёта, ни урока, ни насмешки — была простая, усталая, безответная родительская любовь, отрывающая от себя последнее для той, что и спасибо-то скажет сквозь зубы.

Марьяна смотрела на него, и на лице её проступало не благодарность — нет. Растерянность пополам с обидой. Будто её обсчитали. В её голове трёшка с лоджией была уже почти её, она уже расставляла там мебель, — а выходило что-то совсем не то, маленькое, тесное, окнами во двор.

— Это же курам на смех, — проговорила она, и голос дрогнул не от боли, а от ущемлённого. — Как нищенка. Я не для того…

— Какая выйдет, такая выйдет, — сказал он мягче. — Своё жильё. Не каждому даётся. А мало покажется — заработаешь на большее. Руки, ноги есть. Голова есть.

Но Марьяна уже не слушала про «заработаешь». Это слово к ней не прилипало никогда.