18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Расказачиванию не бывать! (страница 9)

18

Глава 6

Архипа Дрёмова Гаврила привёл на третий день — привёл не в курень, а на заброшенную мельницу за левадой, куда я велел сходиться по одному и в разное время. Сам я пришёл затемно и ждал, и, когда они появились в сером свете занявшегося утра, оценил Гаврилу заново: шёл он не прямиком, а с оглядкой, петляя, как я учил, — стало быть, наука прививалась. А вот старика я бы и не услышал, если б не ждал: Архип возник в дверном проёме без единого звука, будто наплыл вместе с туманом, и стоял, разглядывая меня, и молчал.

Был он сухой, среднего роста, с бритой седой головой и длинными выгоревшими усами; глаза выцветшие, блёкло-голубые, как небо в стужу, — а взгляд из этих блёклых глаз шёл цепкий, ощупывающий, и я понял сразу: этот не Гаврила, этого красивыми словами не возьмёшь. Он меня изучал так, как изучает охотник чужой след: не торопясь, всё подмечая, ничему наперёд не веря.

— Вот, дед Архип, — сказал Гаврила, переминаясь. — Я ж говорил. Стёпка Беркутов. Дело у нас.

Старик не ответил Гавриле. Он шагнул ближе, обошёл меня раз, словно коня на торгу, и заговорил наконец — негромко, так, что пришлось вслушиваться:

— Беркутова Степана я с зыбки знаю. Лба не хватало у Степана, чтоб дело замыслить, а хватало, чтоб в драку влезть. — Он остановился прямо передо мной, близко. — А ты не Степан. Степанов с лица, а нутром — не он. Кто ж ты, мил человек?

Гаврила дёрнулся, но я остановил его взглядом. Со стариком финтить было нельзя — он чуял ложь, как собака чует зверя. И я ответил единственным, чем мог ответить, не выдавая себя: правдой, у которой обрезаны концы.

— Контузило меня, дед. По голове крепко взяли, в плену. Иным с того света вертаются. — Я выдержал его взгляд, не отвёл. — Степан, да не тот. Это верно. Прежний бы вас на мельницу затемно не сзывал. А этот сзывает. Тебе со мной детей не крестить — тебе со мной дело делать. Гляди на дело, а не на меня.

Старик долго молчал, посасывая впалую щёку. Потом достал из-за пазухи рожок, не спеша заправил в ноздрю табаку, чихнул в кулак — тихо, привычно гася звук, — и это было первое, что во мне отозвалось доверием: даже чихал он по-пластунски, бесшумно, как человек, у которого тело смолоду приучено не выдавать хозяина.

— Дело, — повторил он, будто пробуя слово на зуб. — Какое ж дело, мил человек, у горстки голодранцев против сотни с пулемётом? В лог лечь — вот и всё ваше дело.

— А вот мы с тобой и поглядим, в лог или нет. — Я шагнул к нему ближе. — Скажи, дед: пост у Лещёва брода ты знаешь?

— Знаю. Был там их пост. Был, да сплыл: третьего дня кто-то у них часового снял да винтовки увёл, и комар носу не подточил. — Он прищурился, и в блёклых глазах его мелькнуло что-то острое. — Уж не твоя ли работа, контуженый?

Я не ответил. Я только смотрел на него и молчал, и моё молчание сказало ему всё. Старик пожевал ус, крякнул, и впервые за весь разговор в лице его что-то сдвинулось — не улыбка, нет, а тень одобрения, какую у таких, как он, заслужить дороже всякой похвалы.

— Чисто сделано, — сказал он тихо. — По-нашему, по-пластунски, да ещё ловчее. Где обучен?

— На германской насмотрелся. — Я качнул головой. — Где ж ещё.

— На германской в рост ходили, я знаю, у меня там сын лёг. Так не ходят. — Он покачал бритой головой, не споря, а как бы откладывая вопрос на потом. — Ну, контуженый. Допустим. Слушать землю ты, видать, умеешь. Чему другому, может, и я тебя поучу — старого-то пластунского обихода ты, при всей твоей ловкости, не знаешь, по глазам вижу. А ты меня — своему. Поглядим, чья наука вернее. Беру тебя в науку, мил человек. И сам в твою иду. На том и сладимся.

И сладились — не словом, а делом, тут же. Архип вывел меня из мельницы на серый рассвет, к опушке левады, присел на корточки и поманил пальцем. «Гляди», — сказал он одними губами. Я глядел и не видел ничего: снег, кусты, дальний плетень. «Не туда глядишь. Глазами шаришь, а надо нутром. Замри. Дыши через раз. И не ищи, а жди, покуда само не шевельнётся». Я замер. И через минуту, через две — углядел: у дальнего плетня, в кустах, едва приметно качнулась против ветра ветка, и из снега выпросталась, поведя ухом, заячья голова. Я бы её в жизни не заметил. Старик видел её всё это время.

«Так и человек, — сказал Архип, разгибаясь без единого хруста. — Кто шарит глазами — того видать. Кто ждёт нутром — того нет вовсе. Этому, мил человек, за неделю не выучишься: этому сызмальства учат, в степи, с дедом. Да кое-что покажу — авось ляжет на твою голову». И он показывал — в то утро и в другие: как залечь, чтоб тебя не стало; как читать след — давно ли прошёл, гружён ли, не хромает ли под седоком конь; как по дыму, по птице, по собачьему бреху за версту знать, что творится в чужом дворе. Старое, дедовское, не писанное ни в одном уставе знание степняка, которое я при всей своей выучке знал жидко, по книжкам, а он — кожей, нутром, до мозга костей.

А я платил ему своим. Показывал, как кладётся огонь, чтоб простреливать подход и не оставлять мёртвых зон; как ставить дозор, чтоб стерёг не один зевака, а двое крест-накрест; как считать у врага не людей, а распорядок — когда смена, когда обед, когда они сыты, пьяны и слабы. Старик слушал, кивал нечасто, а когда кивал — я знал, что лёг в самую точку. «Мудрёно, — обронил он раз. — Да верно. Дед мой так ватагу на турка водил, только слов таких не ведал. Ты, видать, тех же кровей, контуженый, — кто б тебя по голове ни приложил». Это было ближе к разгадке, чем подходил кто другой, и я смолчал, а старик не стал допытываться. Ему довольно было, что наука моя верна. Откуда она взялась — это он оставил Богу.

В одну из тех ночей мы с Архипом сходили к самой станице — не для дела ещё, для гляденья. Я хотел увидеть своими глазами то, что покуда знал по слухам да по Дарьиным причитаниям; а старик хотел поглядеть, чего я стою не на словах, а в поле, в снегу, под носом у врага. Вышли затемно, балками, шли долго, и старик всю дорогу показывал мне, не оборачиваясь, одними короткими взмахами ладони: тут низом, тут ползком, тут замри и слушай. Я шёл за ним и учился, и злился на себя, что в свои годы и при своей выучке учусь, как зелёный мальчишка, — а после злиться перестал, потому что наука была настоящая, не из книжек, и грех такую не взять.

Станица лежала в низине тёмная, с редкими огнями. Я залёг на меловом бугре и долго, уже по-архиповски, не шарил глазами, а ждал нутром, — и станица понемногу открывалась мне, как открывается карта, на которой проступают невидимые днём линии. Вот у церкви огонёк и при нём чёрное: пулемётный пост, и не дремлет, меняются исправно — Северин и тут навёл свой порядок. Вот по главной улице, к правлению, дважды за ночь прошёл дозор, конный, парный, в один и тот же час; ходят по часам, а что по часам, то предсказуемо, а что предсказуемо, то уязвимо. Вот мёртвые, нежилые теперь дворы согнанных; вот у околицы, где посветлее, занятые красными избы, коновязь, сонные кони. Я считал и запоминал, и рядом так же молча считал старик, и под утро, отползая, мы, не сговариваясь, сошлись на одном.

— На самоё станицу нам покуда зубов не хватит, — сказал Архип, когда мы отошли в глухую балку. — Сила не та. А по дорогам ихним пощипать — это можно. Обозы у них ходят, разъезды. Возьмём не крепость, а то, что само в руки плывёт.

— Верно мыслишь, дед. — Похвала вышла скупой, да старик принял её, дёрнув усом: видать, и ему она была не лишняя. Мы думали в одну сторону — он своим вековым степным умом, я своей поздней наукой — и сходились, и в этом сходстве была половина дела. Вторая половина оставалась в людях, которых ещё предстояло из горстки сделать отрядом.

* * *

Тимофей Морозов сладился не так.

Он пришёл на мельницу в тот же день, к вечеру, — позвал его Гаврила, и зря, может, позвал так рано, да сделанного не воротишь. Подхорунжий Морозов был мужик крупный, тяжёлый, с тёмными, глубоко посаженными глазами под густыми бровями и сломанным когда-то носом; он вошёл, оглядел нашу мельницу, Гаврилу, старика Архипа в углу — и встал, расставив ноги, заранее против.

— Это что за круг тут собрался? — Он не поздоровался. — Стёпка Беркутов воеводой заделался? Ты, Степан, в уме ли? Тебя по голове так стукнули, что ты войну надумал?

— Сядь, Тимофей. — Я показал на чурбак у стены. — Разговор не на ходу.

— Я постою. — Он скрестил руки. — И слушать тебя не сяду, покуда не пойму, кого слушаю. Степана я знал. Степан был казак как казак — не умней протчих, не глупей. А ты с того майдана воротился иной. Тихий, ровный, глядишь — будто насквозь считаешь. — Он шагнул ближе, понизил голос, и в нём прорезалась прямая угроза: — Я тебе так скажу. Либо ты порченый — тогда вести нас тебе нельзя, погубишь. Либо ты не порченый, а кто иной под Степановой шкурой, — тогда тем паче. И в том, и в другом разе мне с тобой не по дороге.

На мельнице стало тихо. Гаврила побледнел, рука его поползла было к поясу. Архип в углу не шевельнулся, только глядел — кому, мол, теперь ход. Ход был мой, и я знал, что слово тут не поможет: Морозов из тех, кто верит не словам, а тому, что у человека за словами. И я не стал ни оправдываться, ни божиться. Я сделал проще.

— Тимофей, — сказал я ровно. — Ты прав, что я переменился. Не стану врать, что прежний. Майдан меня переменил — да тебя разве не переменил? Ты-то сам после Игната тот же остался? — Я видел, как у него дёрнулась скула, и понял, что попал. — Я тебе ни божиться, ни клясться не буду — клятвами брешут. Я тебе одно скажу: пост у Лещёва брода помнишь?