18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Прорыв (страница 4)

18

— Другой у нас не будет.

— Ваше высокоблагородие, — Тарабрин поднял книжку. — А в донесение-то что писать? Что проход есть или что нет?

— Ни то, ни другое.

— А что тогда?

— Что не установлено.

Он записал: не установлено.

За щелью стояла темнота, и в темноте — сто шагов, и на сотом шагу то, чего мы за двое суток не увидели ни разу.

Ланской сказал: проход — до.

До назначенного часа оставалось меньше суток, и назначенного часа мне не назвали.

— Шадрин. Ножницы у тебя в порядке?

Шадрин ответил не сразу. Он поднялся, глянул в щель, будто там что-то прибавилось за последнюю минуту, и сел обратно.

— Ножницы в порядке. Проволока, боюсь, тоже.

Глава 2

Проходы

Спорить со мной начали через четверть часа после того, как я назвал час выхода.

— Не вы, — сказал Туров.

Он стоял у телефона, в глухом отростке за поворотом, и держал в руке мою же книжку с двумя строками расписания, которые сам записал под диктовку час назад.

— Шестьдесят шагов до воронки, — сказал я. — Дальше идут они, я остаюсь там.

— Шестьдесят шагов туда же, куда и сорок. — Он положил книжку на ящик. — Ваше высокоблагородие, я скажу один раз и после замолчу. Если вас нынче убьют, завтра утром сто семьдесят три человека пойдут в атаку под тем, кого им назначат к рассвету.

Михеев стоял рядом и в разговор не входил. Он только раскрыл свою книжку и держал её раскрытой, и этого было довольно.

Я знал, что Туров прав, ещё до того, как он открыл рот. Неприятно тут было не то, что он прав, а то, что он говорил это при фельдфебеле, и говорил намеренно при нём, чтобы я не смог отмахнуться коротким словом.

— До воронки, — сказал я. — Дальше Шадрин.

— До воронки, — согласился Туров и вычеркнул из спора всё остальное.

Выходить надо было между очередями.

Расписание, добытое накануне, давало нам одно окно: до трёх часов пополуночи по площади работала гаубичная, а с трёх лёгкие принимались за рукава — то есть ровно за то место, куда мы собирались лезть. Значит, всё следовало кончить до трёх, а гаубичная по площади ложилась с промежутком в две минуты с половиной.

Этот промежуток — сорок шагов ползком по рыхлому, если не спешить и не поднимать головы. Мы считали его по земле, а не по бумаге: Ковтун прошёл сорок шагов на нашей стороне с двумя мешками на спине, и Тарабрин держал часы.

Вышло две минуты десять секунд.

— Двадцать секунд в запасе, — Тарабрин защёлкнул крышку часов.

— Двадцать секунд на всё, что мы не предусмотрели. — Шадрин попробовал большим пальцем кромку ножниц. — Мало.

Он сидел на дне хода и точил ножницы. Ножницы у гренадера вещь такая же положенная, как лопата и топор, и оттого их обыкновенно не берегут — а Шадрин свои правил перед каждым выходом, как правят косу, и после каждого выхода протирал.

Идти с ним назначили двоих: рядового Мезенцева, из пополнения, пришедшего двадцатого, и Дроздова, старого, ещё с нарочской зимы.

Мезенцев был мне нужен не как руки, а как глаза, которые после нынешней ночи станут учёными. Так у нас заведено: во второй-третий выход человек уже понимает, что ищет, а до того он только исполняет.

Собирались молча и долго, потому что собираться на такое дело дольше, чем идти.

Винтовки взяли двое из трёх: Шадрин пошёл без, с одними ножницами и наганом, и это было не молодечество, а расчёт — с винтовкой за спиной под проволоку не подлезешь, а если дошло до того, что Шадрину нужна винтовка, значит, дело кончено и без неё.

Обмотали всё, что могло стукнуть. Пряжки, котелки, ножны, самые ножницы у сгиба. Тряпки для этого держали отдельным мешком у Ковтуна, и Ковтун выдавал их с той хозяйской неохотой, с какой выдают своё.

Карманы вывернули и переложили. Ни одной бумаги с фамилией, ни письма, ни списка; у Дроздова нашлась в шинели квитанция полевой почты, и он долго не мог понять, чем она нехороша.

— Тем, милый, и нехороша, — объяснил ему Сорока, — что германец её прочтёт и узнает, что ты жив и здоров, чего сам ты нынче ночью знать не можешь.

Сорока пришёл со своей трубкой, сел на ящик и стал глядеть, как собирают Мезенцева.

Мезенцева трясло. Не сильно — руки, когда он затягивал ремень, шли мимо пряжки.

— Ползти умеешь? — спросил Сорока.

— Учили.

— Ползти, милый, не учат. Ползти вспоминают. — Он пыхнул трубкой. — Ты не спеши. Спешат на свадьбу, а тут дело обстоятельное. Ты гляди на того, кто впереди, и делай, как он. Ежели он лёг — и ты ляг. Ежели он пополз — и ты ползи. Ежели он побёг — тогда, милый, поздно уже глядеть.

Мезенцев засмеялся, и руки у него после этого нашли пряжку.

Условия отхода назвали вслух, и каждый повторил своё.

Если ракета — лежать, а не бежать. Если пулемёт положил очередь ближе десяти шагов — не подниматься до второй. Раненого несёт тот, кто ближе, а не тот, кто назначен, и назад идут по своему следу, потому что чужой след ночью — это чужие руки на твоём горле. Возвращаться к своим только через левый обрез, где Зотов держит машину и знает, кого ждёт.

Зотову я сказал отдельно и дважды: до четырёх часов не стрелять ни при каких.

— А ежели он полезет? — спросил Зотов, вынув соломину.

— Ты его увидишь. И не выстрелишь. Потому что там мои трое.

Германец в эти ночи вёл себя понятно и потому опасно.

Он давно уяснил, что наша артиллерия по ночам переходит на редкий шаг, и в промежутках выводил людей чинить своё заграждение. Мы делали ровно то же самое всю зиму и всю весну. Никакой хитрости тут не было ни с его стороны, ни с нашей: два хозяйства, у каждого своя дыра в изгороди, и оба хозяина выходят латать её тогда, когда сосед не смотрит.

Разница была одна. Он латал, а нам надо было проверить, есть ли что латать у нас впереди.

— Если наткнётесь, — сказал я Шадрину, — не трогать.

— Понял.

— Совсем не трогать. Ни одного. Мне не нужен пленный, мне нужна проволока.

Шадрин попробовал ножницы на ногте, сложил их и убрал под правую руку.

— Пленный сам к вам не пойдёт. А проволока никуда не денется.

Пошли в половине первого.

Земля была тёплая сверху и холодная на аршин ниже. Днём её перепахало, и она лежала комьями, между которыми проваливалась рука.

Гаубичная била за нашей спиной и уходила вперёд, за проволоку. Считать её было легко: удар, потом провал, потом опять.

Я дошёл до воронки первым, потому что первым идти легче.

Легче потому, что первый выбирает дорогу и занят выбором. Идущему вторым остаётся только повторять чужое, а на это уходит вся голова, и в неё сразу лезет то, чему в такую минуту лезть незачем.

Шестьдесят шагов заняли у меня три промежутка.

Первый — до сломанной жерди, торчащей из земли под наклоном; её положили тут ещё в апреле, когда ровняли бруствер, и с тех пор она служила первой приметой. Второй — до неглубокой борозды, оставшейся от старого хода, который так и не докопали. Третий — до самой воронки.

Воронка была свежая, вчерашняя, от гаубичного, и оттого удобная: земля вокруг ещё не слежалась, и в неё уходили локти.

На дне стояла вода. Пахло гарью, мокрой глиной и чем-то сладковатым из-под левого края, куда я старался не смотреть и не думать, кто там лежит с восемнадцатого.

Трое перевалили через край и ушли влево.