Константин Градов – Прорыв (страница 19)
— Есть покуда. Кончится карболка — скажу неправду, что есть.
Она сказала это без горечи, как говорят о погоде, и я понял, что она эту фразу уже пробовала на ком-то и убедилась, что помогает.
Расписку принесли.
— Идите. У вас люди ждут.
— Ждут, это верно.
Она подняла ведро и, уже отвернувшись, прибавила:
— Николай Петрович. Вы там свои шаги считайте, а сюда их не привозите. У меня на них счёта нет.
Я дошёл до поворота и оглянулся один раз.
Она уже стояла у другой повозки и не смотрела в мою сторону.
Приказ пришёл в семь утра двадцать шестого.
Он был короткий и не тот, которого я ждал.
Участок сдать сменной части — батальону, подходящему с тыла к десяти часам. Особой команде подполковника Северцева к вечеру сосредоточиться у переправы и с рассветом двадцать седьмого перейти на ту сторону реки, в полосу соседнего корпуса, поступив в распоряжение начальника инженерной части.
Я прочёл его при Михееве и Тарабрине и не сразу нашёл, что сказать.
Мы стояли на позиции, за которую заплатили сто с лишним человек за трое суток. Мы её взяли, удержали, перестроили, загнули фланг и остановили на нём германца дважды.
И теперь её следовало отдать людям, которые придут к десяти и которых никто не станет учить, куда бить и где у нас перегородки.
— Смену встретить самим. — Провести по всей позиции. Показать каждую перегородку, оба хода, места машин, и где у них таблица огня расписана по этому окопу. Тарабрин, перепиши им её своей рукой и отдай.
— Всю целиком?
— Всю. И одиннадцать пунктов перепиши тоже.
Он посмотрел на меня. Я знал, о чём он думает, и он знал, что я знаю.
— Пиши. Иначе к вечеру тут будет некому читать.
Батальон пришёл в двадцать минут одиннадцатого.
Пришёл хорошо: не толпой, а поротно, с интервалами, и это первое, на что я смотрю у всякой части, потому что по подходу видно больше, чем по строевому смотру.
Командир его, капитан лет тридцати, поздоровался за руку и сразу спросил про воду.
Вопрос был правильный. Воды на позиции не было ни капли, и её носили за версту.
Мы прошли позицию от изгиба до загиба, повторив всё по порядку.
Тарабрин переписал таблицу и одиннадцать пунктов своей рукой, в двух экземплярах, и отдал их капитану у меня на глазах.
Капитан всё выслушал, всё записал в свою книжку и на прощание поблагодарил.
По тому, как он записывал, я видел, что записывает он из вежливости.
Так записывают гостя, который дал совет по хозяйству: слушают внимательно, потому что человек старался, и делают после по-своему, потому что хозяйство своё.
На третьей перегородке он спросил, нельзя ли её убрать: она мешает носить раненых.
Я объяснил, зачем она.
Он сказал: понял.
Мы снялись в четыре часа пополудни.
Уходили тем же ходом, которым пришли двое суток назад, и в этом ходу теперь были крыты обе половины, стояли перегородки, лежал настил, а у поворота была вырыта ниша под воду, которой мы так и не дождались.
Люди уходили молча, не оглядываясь.
Оглянулся только Ковтун — и не на позицию, а на свою крепь.
За поворотом нас догнал молодой из пополнения, тот, что мерил каску, и спросил, вернёмся ли мы сюда.
— Не вернёмся, — сказал я.
— А чего ж тогда…
Он не договорил и сам понял, что спросил глупость, и покраснел так, что стало видно даже под слоем глины.
Тарабрин шёл рядом со мной и до самой переправы не сказал ни слова, а потом сказал одно:
— Ваше высокоблагородие, а в двадцать листов это войдёт? Что мы им всё показали.
— Войдёт непременно.
— А то, что они после сделают, — тоже войдёт?
— И это тоже войдёт.
К переправе мы вышли в одиннадцатом часу вечера, когда стемнело.
Переправа была наведена сапёрами на понтонах, и по ней всю ночь шли в обе стороны: туда — свежие части и повозки со снарядами, обратно — раненые и пустые двуколки. Нас поставили в очередь и держали два часа.
За эти два часа Михеев кончил счёт, и я увидел итог не по частям, а целиком — впервые за неделю.
Двадцать второго мая на плацдарм вышли сто семьдесят четыре человека.
За пять суток убито шестьдесят три, ранено шестьдесят семь, из них четверо умерли по дороге и в ведомости остались среди раненых; трое числятся пропавшими. В строю остаётся сорок один свой и двадцать шесть чужих, согласившихся остаться. Всего шестьдесят семь.
Из тех двадцати одного, что пришли двадцатого мая с пополнением и знали порядок трое суток, живы четверо.
Я сложил это и посмотрел с другой стороны, потому что смотреть с одной стороны нельзя, если хочешь понять.
С другой стороны выходило вот что.
Первая германская полоса на нашем участке взята и не отдана. В корпусе её взяли в семи местах и удержали в двух. Германская работа на этом участке остановлена на пятые сутки не потому, что они выдохлись, а потому, что мы стоим на изгибе и на загибе и стоим меньшим числом, чем следовало бы.
И ещё одно, чего я в тот вечер сказать вслух не мог, а записать могу.
Пять суток назад у меня была команда, которая знала девять пунктов. Нынче у меня одиннадцать пунктов, и их знают шестьдесят семь человек, из которых двадцать шесть — чужие, пришедшие два дня назад и научившиеся всему в бою.
Это и есть единственное, что мы вынесли с той позиции, кроме двух машин и двадцати двух лопат.
На тот берег нас пропустили во втором часу ночи.
Через два дня я узнал, что перегородку убрали.
Глава 7
За рекой
Понтоны ходили под ногами, и за ними начиналась земля, которой для нас неделю назад не существовало.
Реку перешли в два часа ночи и до света шли не останавливаясь.
Она была, разумеется, и до нас. Но для меня и для всякого, кто просидел зиму и весну в одном окопе, эти пятнадцать вёрст за проволокой существовали только в бинокль: роща, о которой известно, что там батарея; бугор, о котором известно, что оттуда смотрят; дорога, по которой ходят их подводы.
Теперь мы шли по этой дороге сами.
Дорога оказалась хуже, чем виделась издали, и лучше, чем наши: щебень, местами вырванный воронками, но щебень, а не глина; по обочине — канава, вырытая как следует, с уклоном; на перекрёстке — столб с прибитой дощечкой, на которой чужими буквами написано расстояние.