18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Прорыв (страница 20)

18

Тарабрин остановился у столба и стал списывать.

— Пиши, — сказал я, не останавливаясь.

Он списал и догнал.

За первые три версты нам встретилось: две разбитые повозки, брошенная полевая кухня с погнутой трубой, полдюжины лошадиных трупов, уже раздутых, четыре свежие могилы с крестами и надписями, и — на повороте — целый склад досок, аккуратно сложенных в штабель и никем не тронутых.

Доски я велел взять. Ковтун поставил при них двоих и обещал прислать подводу, которой у нас не было.

В пятом часу навстречу пошли пленные.

Их вели колонной, человек в четыреста, без конвойной суеты, четыре солдата спереди, четыре сзади. Шли они ровно, в ногу, и от этого делалось не по себе: люди, взятые в плен, обыкновенно идут как попало, а эти шли строем, будто их не вели, а переводили.

Наши остановились и смотрели.

— Гляди-ка, — сказал кто-то из молодых, — а идут-то как.

— Так у них, милый, приказ, — отозвался Сорока. — У них и в плену приказ. Народ обстоятельный.

— А наши бы так шли?

— Наши бы шли врозь и с песней, — сказал Сорока. — Оттого и воюем третий год.

Он сказал это без всякого смысла, для складности, а вышло так, что молодые долго после этого молчали.

Рассвело в четвёртом часу, и тогда стало видно главное.

Не пленные и не брошенное железо. Дорога.

Позади нас, до самой реки и дальше, до нашего старого плацдарма, лежали тридцать вёрст земли, которую сперва месяц копали мы, потом двое суток пахала наша артиллерия, а потом по ней прошли три полка, обозы, батареи и все, кто шёл следом.

По этой земле ничего не ехало.

То есть ехало, но не так, как надо: подводы шли по одной, объезжая воронки, застревая на бывших ходах сообщения, которые никто не засыпал, потому что засыпать их было некому.

Всю ночь и всё утро мы шли мимо того, что называется тылом наступления и чего в обороне не бывает вовсе.

В обороне тыл устроен: дороги, объезды, склады, места для кухонь, и всё это заведено год назад и стоит на своих местах. В наступлении тыла нет — есть полоса шириной в версту, по которой всё идёт вперемешку и по которой всё едет в обе стороны сразу.

Мы шли по левой обочине, потому что по правой везли раненых, и уступать им дорогу приходилось каждые четверть часа.

Раз мимо провезли орудие, взятое двадцать четвёртого: германское, лёгкое, с обрубленным дышлом, на нашей упряжке, и артиллеристы, сидевшие на нём верхом, были веселы, как на ярмарке.

Люди мои шли молча.

Дело было не в усталости, хотя устали все. Дело было в том, что человек, просидевший полгода в окопе, идёт по земле противника и не понимает, что она такая же.

Земля была такая же.

Те же поля, те же межи, та же прошлогодняя стерня, и деревня впереди стояла точно так, как стоят наши: церковь на бугре, хаты вдоль дороги, за хатами огороды.

Только столбы на перекрёстках были с чужими буквами, и оттого казалось, что мы идём не по земле, а по чужой бумаге.

Я стоял на повороте и считал.

За четверть часа мимо прошло девять подвод в нашу сторону и одиннадцать обратно.

Двадцать подвод в час на корпус, идущий вперёд.

Вот это и было той новостью, ради которой стоило перейти реку: наступление, которое мы взяли штурмом за одиннадцать минут, теперь упиралось не в германца, а в собственную взломанную дорогу.

Район сосредоточения нам отвели в шести верстах за рекой, в бывшей австрийской деревне, где уцелело семь хат из тридцати, зато уцелел колодец.

Колодец в такой день дороже семи хат, и Михеев занял его первым, ещё до того, как я успел распорядиться.

Занял он его по всем правилам: поставил часового, повесил кружку на верёвке, положил рядом доску с меловой надписью, сколько ведёр в час и кому в какую очередь, — и к вечеру к этому колодцу ходила половина деревни, включая обозных чужих частей, которые до нашего прихода брали воду где придётся.

Из-за колодца у нас на второй день вышла первая за неделю ссора — не с германцем, а со своими: обозный вахмистр чужого корпуса потребовал воду вне очереди, для лошадей, и получил отказ.

Кончилось тем, что я велел пускать лошадей ночью, когда люди спят, и вахмистр ушёл довольный, а Михеев остался недоволен и три дня после этого поминал мне, что доброта на колодце кончается пустым колодцем.

К третьему дню он оказался прав: вода стала мутнеть, и пришлось чистить.

К полудню начали приходить люди.

Сто двадцать человек, обещанные Ланским, пришли не сразу и не одной партией: сорок к полудню, тридцать два к трём часам, остальные к вечеру, и каждую партию приводил свой унтер со своей бумагой.

Я принимал их сам и записывал каждого сам, потому что того, кто записывает человека в первый день, человек запоминает.

Кто это был.

Двадцать девять — из маршевых рот, шедших на пополнение корпуса; из них восемнадцать призыва этого года, не бывших в деле ни разу.

Сорок один — выздоравливающие из тыловых команд, вернувшиеся в строй после ран, полученных зимой и весной. Эти были золото и знали это.

Тридцать — из полков, потрёпанных двадцать четвёртого и двадцать пятого, из тех самых, которые брали первую полосу и её не удержали. Их отдали мне вместе с их унтерами.

С этими тридцатью я говорил дольше всего, и не из любопытства.

Мне нужно было понять, как это выглядело у них.

Выглядело так. Двадцать четвёртого они прошли проволоку в двух местах и взяли первую линию за двадцать минут — быстрее, чем мы. Потери при входе у них были втрое меньше наших, потому что проходы им артиллерия сделала честно, по восемьдесят шагов шириной.

Дальше они пошли на вторую линию и взяли её тоже.

А к вечеру их выбили обратно, и они потеряли на отходе больше, чем при обеих атаках вместе.

— Отчего выбили? — спросил я унтера, старшего над ними, пожилого человека с выгоревшими усами.

— А кто ж его знает, ваше высокоблагородие. Пришли и выбили.

— Сколько вас было на первой линии к вечеру?

Он подумал.

— Да сколько было, столько и было. Кто где.

Вот в этом «кто где» и лежала вся разница между ними и нами, и стоила эта разница им полбатальона, а мне — трое суток работы лопатой.

Я не стал ему этого объяснять.

Я велел Тарабрину переписать одиннадцать пунктов в третий раз и раздать эти тридцать человек по своим отделениям вперемешку, по два-три на отделение, чтобы через неделю они говорили не «кто где», а «связка Ковтуна, место сбора у второго поворота».

Двадцать — по требованию на ремесло, и вот тут выяснилось, что моё право требовать людей по ремеслу работает не так, как я его понимал.

Я просил шахтёров, кузнецов, плотников, телефонистов.

Мне прислали двадцать человек, из которых по ремеслу подходили одиннадцать, а девять были записаны в бумагах как «слесарь», «столяр», «кузнечный подмастерье» и оказались на деле кем угодно: один из них до войны колол дрова у купца во дворе и на этом основании числился по дереву.

Ругаться было не с кем и незачем.

Михеев перебрал их за час, разговаривая с каждым не о профессии, а о том, что человек делал руками последний раз в жизни, и по этому разговору расставил девятерых так, что через неделю мне было всё равно, что написано у них в бумагах.

Кузницу Сысоев поставил на второй день.

Горн он сложил из кирпича разбитой печи, мехи привёз, как обещал, наковальню выменял у артиллеристов на два германских штыка и мешок сахару — сахар был мой, из германского блиндажа, и Сысоев спросил разрешения после, когда наковальня уже лежала.

Первым делом он подковал не лошадь. Он сделал четырнадцать длинных крючьев для растаскивания проволоки, о которых я его не просил и о которых он сам сказал так: