18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Прорыв (страница 13)

18

Ковтун пришёл первым, спросонья, натягивая шинель на ходу.

— Сколько людей дашь на землю? — спросил я.

— Всех, кого разбудите. К утру сделаем.

— К утру поздно. — Я показал ему на германский ход, крытый наполовину. — Вот эту половину надо крыть нынче. И перегородки в трёх местах, а не в двух.

Он поглядел вдоль хода, потом на небо, где было ещё темно.

— Часа четыре. Ежели с чужими.

— С чужими, разумеется.

Зотов пришёл вторым и стал молча слушать.

Ему я сказал короче.

— Обе машины снять с флангов и убрать в блиндажи вместе с расчётами. Не стрелять. Выставить, когда кончится.

— А ежели они пойдут сразу за огнём?

— Могут пойти сразу. Поэтому выставите обе машины, как только стихнет, и не ждите моего приказа.

Зотов посмотрел на меня, потом на бумагу у меня в руке.

— Это другое дело.

Глава 5

Контратака

Всю ночь мы работали на бумагу, которой не имели права верить.

Лист, снятый со стены германского блиндажа, лежал у меня в кармане, и в нём было восемь строк, из которых две объясняли, что случится с этой позицией, если её потеряют. Ни печати, ни подписи. Ни одного русского слова.

Из чего следует, что он мог быть чем угодно: старым, отменённым, черновым, оставленным нарочно.

Я велел людям верить ему, оттого что другой бумаги у меня не было.

К двум часам крыли открытую половину хода. Работали все, кто мог стоять: мои семьдесят, чужие сорок восемь, писарь Хайнрих с двумя пленными — этих поставили таскать, не давая инструмента.

Ковтун ставил перегородки.

Перегородка в ходе сообщения делается за четверть часа и выглядит нелепо: два кола, мешки, ком проволоки на палке поперёк. Против человека, который идёт ходом с гранатой, это единственное, что работает: он не может бросить за угол вслепую и не может пройти дальше не остановившись.

Мы поставили три. По девяти пунктам полагается две.

— Третью зачем? — спросил Тарабрин, записывая.

— Затем, что у стыка нет соседа.

Он записал и это.

К половине четвёртого работа встала: люди больше не держали лопату.

Тогда я развёл их по блиндажам.

Это самое трудное распоряжение из всех, какие я отдавал за войну, и трудное оно вот чем: ты уводишь сто с лишним человек с позиции, которую они взяли вчера и оплатили тридцатью тремя убитыми, и уводишь под землю, оставив наверху пустой окоп, — оттого что бумага, которой ты не имеешь права верить, обещает по этому окопу двадцать четыре ствола.

Если бумага врёт, германец войдёт в пустую позицию без единого выстрела.

Люди приняли это плохо.

Не бунтом — бунтовать в такой части некому и незачем, — а тем глухим молчанием, которое хуже спора. Солдат, взявший вчера окоп, понимает про этот окоп одно: он теперь наш. Уводить его оттуда под землю по бумаге, которую он не может прочесть, — значит просить у него доверия больше, чем даёт присяга.

Я объяснил один раз и коротко: у германца расписано двадцать четыре ствола по этой позиции, ствол на пятьдесят шагов; кто останется наверху, того не будет.

— А ежели он не станет бить по своему же окопу? — спросил кто-то из чужих.

— Тогда я вас разбужу, и мы вернёмся.

На том разговор кончился, и они пошли вниз — сперва мои, ведь мои уже привыкли, что я считаю; потом чужие, оттого что пошли мои.

Михеев спускался последним и в дверях обернулся.

— Ваше высокоблагородие, а вы?

— Я с первым блиндажом.

— Это хорошо, — сказал он и больше ничего не прибавил.

Наверху я оставил девять человек.

Три наблюдателя по всей длине, по одному у каждого поворота, и Шадрина при них старшим. Приказ был короткий: смотреть, не стрелять, при первом снаряде уходить вниз бегом, при пехоте — стрелять и кричать.

Блиндажей было четыре. Мест в них — на восемьдесят человек, если сидеть тесно.

Нас было сто восемнадцать.

Тридцать восемь человек не поместились никуда.

Их я развёл в крытую половину хода сообщения, положив в два ряда вдоль стенки, где над головой хотя бы наката один. Развёл сам, каждого, и каждому сказал, что он лежит в ненадёжном месте, поскольку мест надёжнее нет.

Сорок восемь чужих я не стал разделять и отдал им целиком третий блиндаж, самый дальний, у изгиба.

Фельдфебель их — тот, с чужой фамилией, — принял это молча и потом, когда я уже уходил, догнал меня у поворота.

— Ваше высокоблагородие. Мои-то к утру уйдут.

— Уйдут.

— А ежели не уйдут? Ежели ваш германец начнёт раньше, чем нас заберут?

— Тогда вы будете драться со мной, — сказал я. — И я вас об этом не прошу, оттого что просить не имею права.

Он подумал.

— Так вы и не просите, — сказал он. — Вы место дали. Место — это, ваше высокоблагородие, разговор.

Он козырнул и ушёл к своим.

Звали его Ефим Плотников, было ему сорок один год, и до утра он не дожил.

В четвёртом часу стало совсем тихо.

Я сидел в первом блиндаже на германской скамье, при германской свече, и держал часы открытыми. Рядом мои парни.

Люди дремали, подпирая друг друга плечами, и это была первая настоящая тишина за четверо суток.

Хайнрих сидел в углу и не спал.

В четверть пятого он выпрямился и сказал мне что-то, показав на потолок.

Тарабрин перевёл по одному слову из трёх:

— Говорит: скоро.

— Откуда знает?

Хайнрих понял вопрос без перевода. Он показал на свои уши, потом развёл ладони и свёл — тот же жест, каким вчера показывал орудия.