18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Год Урожая 7 (страница 8)

18

После обеда Любовь Петровна увела Кузьмича смотреть погреб — у неё там что-то отсырело по весне, а кузьмичовский авторитет к этому часу распространялся уже на всё хозяйство. Мы с Сухоруковым остались за столом, со стаканами чая. Он помешал ложечкой — раз, другой — и оставил её в стакане. Я ждал: этот человек тридцать лет начинал важные разговоры именно так.

— Хорошо тут у вас, Пётр Андреевич. Тихо.

— Тихо, — согласился он. — Первые два месяца я от этой тишины на стену лез. Просыпаюсь в шесть, как сорок лет просыпался, — а звонить некому и незачем. Любовь Петровна скажет — я как телефон, который забыли отключить: гудок есть, абонента нет. — Он сказал это без жалобы, с усмешкой, но усмешка была заработанная, не лёгкая. — Потом ничего. Сад, погреб, записки ваши. Втянулся. Человек, Павел Васильевич, ко всему привыкает, даже к покою, — просто к покою дольше.

— Ну, рассказывайте. По глазам вижу — есть вопрос. Вы ради него и ехали, яблоня яблоней.

— Ехал ради яблони. Но вопрос есть. — Я отодвинул стакан. — В ЦК легла записка о нашем экспериментальном реестре. Не министерская и не наша. Благожелательная. Корытин выясняет автора и пока не выяснил. Параллельно кто-то аккуратно собирает на меня сведения: характеристика через орготдел, человек с папкой в институте у сына. Я держу в голове три версии и ни одна не сходится. Хотел вашу.

Сухоруков слушал, глядя в стол. Потом поднял глаза, и взгляд у него был тот самый, прежний, районный — взгляд человека, который двадцать лет читал бумаги между строк, потому что в строках никогда не писали правды.

— Версии у вас, небось, такие: Семихин копает, Стрельников готовит ход, или московские смотрят перед назначением. — Он дождался моего кивка и отвёл его рукой, как дым. — Все три мимо. Семихин из Брянска может только письма писать, у него рук нет. Стрельникову ход готовить незачем — он от вас уже отступился, вы для него теперь погода, а не противник. А московские перед назначением смотрят иначе: они бы у меня спросили, я бы знал.

— Тогда кто?

— А вы не с того конца спрашиваете. — Сухоруков вынул ложечку из стакана и положил её на скатерть, аккуратно, как точку. — Вы спрашиваете «кто», а спрашивать надо «зачем». Записка благожелательная? Благожелательная. Сведения собирают аккуратно, без шума? Без шума. Это не дело шьют, Павел Васильевич. Это заявку готовят. Кому-то наверху скоро понадобится показать, что новый курс работает — не в газете, а на земле, с фамилией и цифрами. И ваша фамилия в эту заявку ложится лучше других: депутат, артель первая в области, акт министерский, биография без пятен. Запиской этой не вас двигают. Запиской этой двигают курс — а вы при нём приложение. Понимаете разницу?

— Понимаю. Против приложения не возбуждают дел.

— Верно. Зато приложение не спрашивают. — Он снова взял ложечку и повертел в пальцах, и я отметил про себя, что за весь разговор это уже второй раз: на пенсии старые жесты служили ему дольше старых полномочий. — И опасен вам теперь не автор записки. Автор вам как раз ничего худого не сделает, вы ему нужны целым и красивым, как образец в витрине. Опасен тот, кто от этого курса проиграет, а проигравшие у всякого курса есть всегда: в каждой области и в каждом министерстве сидят люди, чья жизнь устроена под старый порядок вещей, и они сейчас читают ту же самую записку, что и автор, только с другим чувством.

Он отставил стакан и посмотрел в окно, туда, где над забором торчали чёрные ветки его помолодевшей за утро яблони.

— Вот они и будут искать, где у красивой фамилии трещина. Потому что бить по курсу страшно, а по фамилии — обычное дело. Не сейчас будут. Когда курс качнётся. А курс качнётся обязательно, Павел Васильевич, они всегда качаются — я на своём веку пережил шесть курсов, и ни один не стоял ровно дольше трёх лет.

Я сидел и думал, что за этот стакан чая получил больше, чем за месяц областных коридоров. Старик читал расклад, не выходя из сада, по двум запискам и трём фамилиям — так Кузьмич по дыму над крышей читает, чем топят и здоров ли хозяин. Аппаратное чутьё, как выяснялось, на пенсию не уходило. Оно только меняло предмет.

За окном Кузьмич с Любовью Петровной шли от погреба, и Кузьмич что-то показывал руками — судя по размаху, объяснял устройство вентиляции. Сухоруков посмотрел на них и закончил уже другим голосом, домашним:

— Я вам это говорю не чтобы пугать. Я вам это говорю, потому что сам таких заявок подписал штук десять, и я помню, что бывало с приложениями. Держите тылы сухими, Павел Васильевич. Бумаги, люди, семья. Не для комиссии — про запас. Комиссии вы уже умеете.

Выехали в третьем часу, по уже раскисающей дороге. УАЗик шёл тяжело, Толик молчал и работал рулём, как штурвалом. Кузьмич дремал на заднем сиденье, надвинув кепку на глаза, и банка с остатками вара глухо постукивала у него в ногах.

Я смотрел на мокрые поля и складывал в голове сухоруковскую арифметику. Она сходилась лучше моей. Записка — заявка на курс. Я — приложение к заявке. Сведения собирают не враги, а делопроизводители: подшивают приложение к делу. А враги придут позже, когда курс качнётся, — и придут не ко мне, а к трещине, которую найдут к тому времени. Значит, работа на весну простая: чтобы трещины не было. Бумаги, люди, семья.

Бумаги держала Зинаида Фёдоровна, и за них я был спокоен, как за озимые под снегом. С людьми было сложнее: люди — не журналы, их в двух экземплярах не заведёшь. Грач со своим общежитием, доярки с автолавкой, дед с омшаником — каждый неисполненный наказ через полгода превращался из записи в тетради в чьё-то «обещал и забыл», а «обещал и забыл» — это и есть трещина, по которой бьют. Выходило, что сухая тетрадь Зинаиды Фёдоровны с её правой колонкой — не бухгалтерия даже, а оборонительное сооружение.

А семья… Семья расходилась по своим городам, и с этим ничего не надо было делать — это надо было просто выдержать.

— Палваслич. — Кузьмич, оказывается, не спал. Кепка так и лежала на глазах, голос шёл из-под неё ровный. — А старик-то твой районный — он по дереву понимает. Я сперва думал — кабинетный, чисто бумага. А он, когда подпору обсуждали, правильно спросил: на какой год рогатину убирать. Не «ставить ли», а «когда убирать». Понимаешь?

— Объясни.

— Подпору кто ставит — тот думает, как держать. А кто спрашивает, когда убирать, — тот думает, как дереву самому стоять. — Кузьмич сдвинул кепку с глаз и сел прямо. — Таких из десяти один. Ты к нему ездий, Палваслич. Не по делу — просто ездий. Старик в одиночку зимовать не должен, хоть у него и сад.

До Рассветова доехали в четвёртом часу, по самой каше. У правления Кузьмич выбрался из машины, размял спину и стал собирать своё хозяйство — пилу, вар, рогожу.

— Гвозди-то не пригодились, Иван Михалыч.

— Гвозди всегда с собой бери, Палваслич. — Он ссыпал их обратно в карман, не пересчитывая. — Не пригодились — значит, день хороший вышел.

Дома Валентина спросила, как съездили. Я рассказал про яблоню — подробно, как сам не ожидал: про мёртвую сторону, про рогатину с зазором, про то, как два старика разговаривали на своём языке. Про сухоруковскую арифметику не рассказал — не из скрытности, а потому что её надо было сначала доносить в себе, как доносят тяжёлое ведро до стола, не расплескав.

— Хорошо, что свозил Кузьмича, — сказала Валентина. — Он с осени скучный был. А сейчас вон — гвозди в кармане.

Вечером в блокнот легли три строки: «Пункт в Тополеве — работает. Яблоня — будет жить, рогатину убрать через два года. Записка — заявка; я — приложение; трещин не иметь». Перечитал и подумал, что Кузьмич с Сухоруковым за один день сказали мне об устройстве моей весны больше, чем вся областная сессия, — и что подпора с зазором, которая держит только в чёрный день, а не вместо хребта, — это лучшее определение депутатского мандата из всех, что я слышал.

Глава 5

«Двадцать дней»

Весна в том году шла дружно, как и обещал Кузьмич по воробьям. К десятому марта снег держался только по северным склонам балок и в лесополосах, дорога просохла до твёрдого, и по утрам над полями стоял тот особенный звук ранней весны, которого не услышишь больше нигде и никогда: смесь капели, грачиного базара и далёкого тракторного гула, по которому хозяйственный человек определяет, что сосед уже возит навоз, а он ещё нет.

Смотр готовности к посевной я назначил на десятое, и впервые за девять лет докладывал на нём не я и не Кузьмич, а Андрей.

Он готовился к этому докладу, как к защите в своём заочном институте: разложил на столе правления карту полей с цветными отметками, графики выхода техники, ведомость семян по культурам и сортам. Докладывал стоя, сначала с зажимом — слышно было, как слова идут по выученному, — а потом, на третьей минуте, когда дошёл до знакомого, до полей, зажим отпустило, и пошёл нормальный человеческий доклад человека, который знает, о чём говорит.

— По зяби выходим четырнадцатого, если погода устоит. Пары — следом. Озимые перезимовали хорошо, выпадов почти нет, на седьмом поле края подопрели, но там низина, там каждый год так. Семена — кондиционные все, протравка с понедельника. По технике… — он на секунду запнулся, — по технике один вопрос остаётся, Павел Васильевич. Редуктор.