18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Год урожая 3 (страница 18)

18

— Газ из трубы. Что дальше — вода из стены?

Смех. Настоящий — тёплый, деревенский, не над стариком, а — вместе с ним.

Кузьмич стоял у забора. Я поймал его взгляд — он кивнул. Коротко, по-кузьмичёвски: «Молодец, Палваслич. Но не зазнавайся.» Прочитал по губам или додумал — неважно. Кузьмич — всегда одинаковый.

Валентина узнала — в школе. На следующий день, утром, перед уроками.

Она вошла в класс — четвёртый «А», двадцать три пары глаз, парты, доска с мелом, запах мела и чернил — и сказала:

— Ребята, новость. У нас в Рассветово будет газ. К весне.

Двадцать три пары глаз — и тишина. Дети — не взрослые: они не знают, что такое «газ» в масштабе бюрократии. Для них газ — это конфорка, которую видели в городе, у бабушки, в гостях. Синий огонь. Чайник, который закипает за три минуты, а не за двадцать. Тепло — без дров, без угля, без золы, без сажи.

— Правда, Валентина Андреевна? — спросила девочка с первой парты.

— Правда, — сказала Валентина.

— А это значит — дрова больше не нужно колоть? — спросил мальчик с задней парты.

— Значит — не нужно.

— Ура! — это было искреннее, детское, без подтекста. Просто — ура. Потому что дрова — это зима, это колоть, это таскать, это руки в занозах, это холодный сарай и тяжёлые поленья. Для деревенского ребёнка «не нужно колоть дрова» — это свобода. Маленькая, бытовая, но — свобода.

Валентина рассказала мне вечером — и в её голосе было что-то, что я слышал редко: гордость. Не за меня — за то, что она была причастна. Что это — наше. Общее. Председатель и директор школы — тандем, который меняет деревню. Два блокнота на одном столе.

Катя узнала — последней. Хотя — первой придумала.

Вечером, за ужином:

— Катюш, — сказал я, — помнишь, ты спрашивала про огонь из трубы?

Она подняла голову от тарелки. Глаза — серые, с рыжими крапинками, внимательные.

— Помню. А что?

— Будет огонь из трубы. К весне. Газ.

Она посмотрела на меня. Потом — на Валентину. Потом — снова на меня.

— Правда-правда?

— Правда-правда.

— А это — я придумала?

Мишка фыркнул из-за своей двери — видимо, слушал:

— Ну ты даёшь, Катька. Газификацию — ты придумала. Скажи ещё — электричество тоже ты.

— Мишка! — сказала Валентина.

— Ладно, ладно, — буркнул Мишка.

Катя посмотрела на меня — и улыбнулась. Той улыбкой, ради которой стоит провести три месяца в бюрократическом аду: бесхитростной, счастливой, десятилетней.

— Пап, — сказала она, — а газ — он голубой?

— Голубой, — сказал я.

— Красиво, — сказала она. И вернулась к тарелке.

Я вышел на крыльцо. Сентябрь. Вечер. Воздух — прохладный, с запахом яблок (соседская яблоня — щедрая, плоды лежат под забором).

Деревня — перед глазами. Дома с печными трубами, из которых по утрам — дым. Зимой — каждый день. Каждый день — дрова, уголь, зола, чистка, растопка. Каждый день — как сто лет назад.

К весне — будет иначе. Газовая труба. Конфорки. Котлы. Тепло — без дыма, без золы, без надрыва.

Маленький шаг? Для Москвы — строчка в плане. Для Рассветово — революция.

Я думал о том, что через полтора года — май восемьдесят второго — Брежнев объявит Продовольственную программу. А к тому моменту «Рассвет» будет стоять — с газом, с переработкой, с тридцатью (или тридцатью пятью) центнерами, с коровником и с прилавком на рынке. Готовый. Образцовый. На виду.

Это — план. Не мой — истории. Я просто знаю его расписание.

Но знать расписание — мало. Нужно быть на перроне, когда поезд придёт.

Мы — будем.

И ещё — Хрящев. Маруся была права: Хрящев — наблюдает. Газ у «Рассвета» — а у «Зари коммунизма» — печки. Переработка у «Рассвета» — а у «Зари» — план на семьдесят восемь процентов. Делегации у «Рассвета» — а у «Зари» — молодёжь бежит. Каждый наш успех — его поражение. И он это чувствует.

Хрящев — не Фетисов. Фетисов — стратег, играет вдолгую. Хрящев — человек обиды. А обиженный человек — непредсказуем.

Ну да ладно. Пока — газ. Пока — победа.

Работаем.

Глава 7

Геннадий Фёдорович Хрящев сидел за столом в кабинете правления колхоза «Заря коммунизма» и пил.

Не водку — коньяк. Бутылка стояла на столе, рядом с гранёным стаканом и пепельницей, полной окурков. Коньяк был дрянной — не армянский, как раньше, когда Фетисов привозил пятизвёздочный из обкомовского распределителя, а молдавский, три звезды, с привкусом карамели и отчаяния. Молдавский — потому что армянский больше не привозили. Потому что Фетисов больше не привозил.

Фетисов больше ничего не привозил.

За окном — июль. Жара. Двор «Зари коммунизма» — пустой. Раньше в июле здесь было шумно: тракторы, грузовики, люди. Теперь — тихо. Два трактора стояли у забора, один — без колеса, второй — без двигателя. Третий — работал, но третий не мог тянуть за всех. Грузовик — один, ГАЗ-51, который Хрящев называл «старик», потому что грузовик был старше некоторых колхозников.

Хрящев сделал глоток. Поставил стакан. Посмотрел на портрет на стене: Брежнев, при всех орденах, с тяжёлым подбородком и мутноватым взглядом. Брежнев смотрел мимо Хрящева — в стену, в никуда, как человек, которому всё давно безразлично. Хрящев понимал это чувство.

Семьдесят восемь процентов.

Вот что показал прошлый год. Семьдесят восемь процентов от плана по зерну. Было — восемьдесят два. А до Дорохова — девяносто. Не сто — девяносто: Хрящев никогда не выполнял план полностью, но умел это оформить так, что выглядело прилично. Приписки — аккуратные, маленькие, невидимые. Рогов из райпо — помогал: «левая» продукция шла через потребсоюз, списывалась, переписывалась, растворялась в отчётах. Система — работала двадцать лет. Не блестяще — но работала.

Теперь — не работала.

Теперь — рядом стоял «Рассвет». С тридцатью центнерами, двумя Знамёнами, докладом в обкоме и газификацией. Газификацией, мать его. Газ. Дорохову — газ, а «Заре» — печки с дровами и уголь по талонам.

Хрящев налил ещё. Выпил. Поставил стакан.

Молодёжь бежала. Это было хуже всего — хуже техники, хуже плана, хуже денег. Молодёжь — это руки. Без рук — ни посевная, ни уборочная, ни ферма. За последний год из «Зари» ушли шестеро: двое — в Курск, на завод; двое — к Дорохову (вот это было — как нож); один — в армию; один — просто уехал, никому не сказав куда. Осталось — сорок три двора. Из них двенадцать — пенсионеры. Работоспособных мужиков — двадцать семь. На тысячу восемьсот гектаров.

Хрящев помнил, как было: пятьдесят шесть дворов, сорок мужиков, Фетисов на связи, план — «нарисуем». Помнил, как Фетисов говорил: «Гена, ты — свой. Мы — свои. Дорохов — чужой. Разберёмся.» Фетисов говорил «разберёмся» — и Хрящев верил, потому что Фетисов был замзав обкома, а замзав обкома — это сила.

А потом Фетисов позвонил — в марте, после курского совещания — и сказал другое. Сказал голосом, который Хрящев слышал впервые — сухим, чужим, без «Гена»:

— Геннадий Фёдорович. Дорохов — под защитой области. Мельниченко его курирует лично. Я — больше тебе не помощь. Извини.

Не «Гена» — «Геннадий Фёдорович». Не «разберёмся» — «не помощь». Не «свой» — «извини».

Хрящев тогда положил трубку и просидел час, глядя в стену. Как парализованный.

С тех пор — три месяца. Три месяца — один. Без Фетисова. Без связей. Без защиты. С семьюдесятью восемью процентами, гнилой техникой и молодёжью, которая уходит.

Рогов пришёл в четверг.

Рогов — райпотребсоюз. Маленький, вёрткий, с бегающими глазами и привычкой потирать руки, словно постоянно мёрз. Раньше Рогов приходил уверенно — с портфелем, с бумагами, с деловым видом человека, который «решает». Теперь — пришёл по-другому. Тихо. Оглядываясь. Словно за ним следили.

— Гена, — сказал Рогов, садясь напротив, — разговор.

— Говори, — сказал Хрящев.