18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Дон (страница 8)

18

Двадцать второго, в пятницу, к вечеру, на полосу подъехал крытый грузовик из дивизионной типографии.

Привезли свежие газеты, и привезли почту. Кожуховский получил мешки в штабной, передал в отделение связи. Через час мне принесли одно письмо — без обратного адреса, в тонком конверте, как всегда. Я узнал почерк сразу. Не Танин. Верин.

«Здравствуйте. Снова госпиталь переезжает. Куда — неизвестно. Я живу. Пишите. В.»

Четыре строки. Подпись «В.» — с точкой, как всегда. Шесть слов в основном тексте.

Я прочитал дважды. Положил в нагрудный, рядом с её прошлым письмом, с тетрадкой Резникова, с кисетом Павлюченко. Нагрудный сегодня держал двое её писем — оба за зиму и весну, оба коротких. Я подумал, что нужно ответить, как и в прошлый раз — коротко, под стать. Не сегодня. Завтра, на сухую голову, утром.

Я взял рабочую тетрадку и записал к строчке «Клейст у Балаклеи» вторую: «Вера — снова переезжает, госпиталь куда — неизвестно». Сдвинул карандаш в петельку. Лёг.

В землянке у четвёрки горела лампа. Сегодня Шумилов не читал вслух. Сегодня они, кажется, разговаривали тихо — слова не различимы, ритм негромкий. Я слушал минуту. Потом перестал слушать.

Полк стоял в тылу. Сегодня была пятница, двадцать второе мая, сорок второй год. На юге наши войска вели упорные бои с превосходящими силами противника. Сводка от двадцать первого мая говорила это сухо, тремя предложениями. По Кожуховскому, дивизионные сведения были другие, и я ему верил. Если завтра, в субботу или в воскресенье, в сводке появится слово «оставлены» — я буду знать заранее, и я буду молчать, потому что говорить мне об этом некому. У меня в эскадрилье — четверо новых, у которых сегодня по плану кабина и завтра по плану кабина, и в первой декаде июня машины. Я их перевожу до первого вылета. Это моя работа сейчас. Эта работа лежит у меня под рукой, и она у меня под рукой будет ровно до того момента, пока за нами не приедет полуторка из штаба с новым приказом. Я закрыл глаза.

Глава 4

«Барвенково»

Сводка от двадцать третьего мая пришла в полк к обеду двадцать четвёртого.

Я её читал не в землянке, а в столовой — кончил с пайкой раньше остальных и взял свежую газету у дежурного. Газета была мятая, с пятном по углу — кто-то держал её в руке мокрой. В столовой было пусто, кроме повара и двух молодых из третьей эскадрильи в углу. Один из них что-то говорил вполголоса, второй кивал.

Я развернул газету на той же первой странице.

Сводка была короткой. «На Изюм-Барвенковском направлении наши войска отбили несколько контратак противника, поддержанных значительными силами танков. Бои продолжаются. Противник несёт большие потери». Дальше шёл список потерь врага — «уничтожено двадцать два танка, восемнадцать орудий, около полутора тысяч солдат и офицеров».

«Изюм-Барвенковское направление». «Отбили несколько контратак». «Бои продолжаются».

Я перечитал ровно ещё раз и закрыл газету.

В сводке от пятнадцатого мая, неделю назад, на этом направлении наши войска «продвигались на тридцать пять — пятьдесят километров». В сводке от двадцать третьего мая на том же направлении — «отбили несколько контратак, поддержанных значительными силами танков». Между «продвигались» и «отбили контратаки» лежала одна неделя, и в эту неделю что-то в этой формулировке поменялось. Совинформбюро вообще-то умело не менять формулировок, пока в них всё держалось. Если поменялось — это значило, что под формулировкой что-то поменялось крупно.

Я положил газету в карман гимнастёрки, не свернул аккуратно, как обычно, а просто согнул пополам и сунул. Потом поднял пустую миску, отнёс её к мойке. Повар стоял у плиты и не повернулся. Я вышел из столовой и пошёл к стоянке.

На стоянке Прокопенко сидел на корточках у задней стойки колеса семёрки и проверял пружину.

Он услышал меня по шагу — не повернулся, но кивнул в сторону, в сторону угла капонира, где у него лежал ящик. Это значило: «не подходи сейчас». Я остановился в трёх шагах и стал смотреть, как он работает.

Пружина задней стойки у него была разобрана пятый раз за неделю. Не потому, что с ней было что-то не так, а потому что Прокопенко в эту неделю работал не торопясь и проверял всё, что мог проверить. На земле машина у него не должна была иметь ни одной точки, в которой ему не было ясно. У него был ещё на лето сорок первого этот принцип, и теперь, без срочности, без вылета, без приказа взлететь через полтора часа, он мог принцип выполнить полностью.

Я подождал, прислонившись плечом к капониру.

— Алексей Петрович, — наконец обронил он, не поднимая головы, — что у вас.

— Ничего у меня. Я постою тут, у тебя за спиной.

— Хорошо, постойте, — он опять опустил голову.

Я постоял. Прокопенко молча подкручивал гайку и не торопился. Потом тыльной стороной ладони отёр себе лицо у виска и распрямился, как распрямляется человек, который четверть часа сидел на корточках.

— Что-то случилось у вас?

— Нет, ничего особого.

— Тогда хорошо, — он опять опустился к гайке.

Он не стал больше спрашивать. Это была одна из его манер: спросить один раз, не получить ответа, не возвращаться. Я знал эту манеру и сам её ценил. С ней было удобно молчать.

— Григорий Тихонович, — позвал я с теневой стороны.

— Да, Алексей Петрович, — отозвался он без задержки.

— Мотор сегодня — гонял?

— Гонял утром. Ровный, без хрипа.

— Прогони ещё раз, при мне сегодня.

— Когда же это нужно сделать?

— Сейчас бы прогнал, у меня время есть.

Прокопенко смерил меня глазами. У него был один взгляд для случая, когда командир просил без видимой причины, и я этот взгляд знал тоже. Этот взгляд означал: «понял, что причина есть, причина — твоя, причина — не для меня, я гоняю». Прокопенко выпрямился полностью, отёр руки тряпкой, забрался в кабину и завёл.

Мотор пошёл сразу. Прогрев пошёл, без срыва, без задержки на компрессии, без хрипа на холостых. Прокопенко выждал положенное время, поднял обороты, подержал, опустил. Поднял ещё раз — выше. Опустил. Заглушил.

Слез на крыло, спрыгнул на землю, отёр ладонь о голенище.

— Ровный, Алексей Петрович.

— Хорошо, спасибо тебе.

— А что бы вы хотели услышать?

— Ничего особого. Я думал, может, ходит.

— Не ходит. Чист, ровен.

Прокопенко смотрел на меня прямо. Я смотрел на него прямо. Между нами было метра полтора и пять секунд тишины. За эти пять секунд он понял, что я сегодня к нему пришёл не потому, что мотор. Он не стал уточнять, почему.

— Григорий Тихонович, — сказал я ровно. — Я постою тут до пяти.

— Хорошо, посидите тут, — он молча отвернулся.

Я отошёл к крылу с теневой стороны, сел на ящик с инструментом, спина к фюзеляжу. Прокопенко вернулся к задней стойке и продолжал.

Сводка от двадцать пятого пришла к нам утром двадцать шестого, и в ней слово «контратаки» уже не стояло.

Кравцов её прочитал на политинформации вслух — я в этот раз пошёл. Сел у входа, не близко. Кравцов читал, тише обычного, без выделения слов. Он, кажется, тоже это поймал — как и я в столовой, — что между «продвигались» и тем, что в сегодняшней сводке стояло, что-то крупно поменялось. Сегодня сводка говорила: «В районе севернее Харькова наши войска вели упорные бои с превосходящими силами противника, нанося ему большой урон. На этом направлении противнику удалось продвинуться на отдельных участках».

«Удалось продвинуться на отдельных участках».

Кравцов закончил читать и закрыл папку. Минуту в землянке держалась тишина, такая, какой не бывало в нашей политинформационной землянке с осени, когда Бурцев читал по линии Сталина. Кравцов не торопил эту тишину. Он стоял, прислонившись плечом к простой деревянной стенке, ждал, не возьмёт ли кто из старших слова. Никто не взял. Бурцев у печки коротко повёл подбородком — ему хватило. Тогда Кравцов сказал: «прочитано, расходимся», и первым переступил порог наружу.

В землянке после политинформации все разошлись по своим делам без обсуждения. Я слышал, как Гладков, выйдя следом, тихо обронил Захарову у тропки: «значит, плохо». Захаров не ответил. Шли молча. Молодые из четвёрки — Бабенко впереди, Кулагин за ним, Воробьёв и Шумилов сзади — шли тоже молча. У Шумилова была привычка после политинформации не оглядываться, и сегодня он шёл, как обычно, не оглядываясь, и пошёл в сторону своей землянки, и Воробьёв пошёл за ним, и Кулагин с Бабенко свернули к стоянке. Никто из четверых сегодня не подошёл ко мне ни с одним вопросом. Это было правильно. Сегодня вопросов мне ни к кому из них тоже не было.

Я в эту минуту понял, что больше не могу обойтись без того, чтобы один раз признать самому себе, что я знаю. Я знал, что то, что в сводке от двадцать пятого названо «удалось продвинуться», — это не «удалось продвинуться». Что неделю назад наши шли вперёд, считая, что наступление развивается. Что на пятый день немцы ударили в основание выступа от Краматорска. Что не было резервов в нужной точке, и стык не удержали. Что окружение замкнули двадцать третьего, и сейчас, двадцать шестого, в этом окружении лежат три армии. Что эти армии будут перемалывать ещё двое суток, по крайней мере. Что в плен возьмут — много. Что цифру, которая будет в немецких сводках, я даже примерно держал в голове — больше двухсот тысяч, и я не торопился её к себе подпускать. Что один из тех, кто сегодня командовал войсками внутри котла, до конца месяца не доживёт. И второй — не доживёт. И, возможно, третий. Что после этой неудачи фронт юго-западного направления, как структура, перестанет существовать. Что в первой декаде июня в первой декаде июня уже не будет того фронта, перед которым он стоял неделю назад. Что то, что мы сейчас называли «юг», станет шире, чем мне сейчас казалось. Что в районе Воронежа — пойдёт. Что к концу июля или к началу августа фронт сорвётся к Дону, и за Доном будет другая война, и в этой другой войне будут другие сводки и другие фамилии, и где-то на горизонте этой войны лежал тот город, в названии которого было слово «сталь».