18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Дон (страница 50)

18

Я этот поток видел секунд тридцать, пока мы шли по нижнему эшелону над рекой курсом восток. Потом наша восьмёрка пересекла Волгу, и мы оказались над восточным берегом.

По эфиру я никому ничего не сказал. По нашей полковой манере над целью или над полосой эфир держали только под боевые отметки, и для гражданского зрелища места в эфире не было. Но я знал, что эту картину видели все семеро вместе со мной. У Захарова за моим левым крылом, у Морозова за правым, у Гладкова, Тихонова, Сёмина, Панина, Воробьёва. Михаил у меня в задней — тоже. У него по высоте сектора шло чуть назад, и он эту реку видел дольше, чем я.

Я по правому борту посмотрел один раз — вглядеться. С двух тысяч с воздуха человеческие лица не разглядишь. Я только видел: серая масса, движение, плоты, лодки, тропы. Но я по этой массе знал — в ней женщины, дети, старики, раненые, эвакуированные с заводов, простые жители города и пригородов, бежавшие от двадцать третьего, двадцать четвёртого, двадцать пятого августа. Это были те, кто за неделю выжил под бомбёжкой и теперь шёл через реку на восточный берег.

К двенадцати пятнадцати мы пересекли восточный берег. Под нами теперь шла степь без рек, без поселений видимых, и до полосы Конной по обратному курсу оставалось сорок километров на запад.

В уставах и сводках штаба восьмой воздушной армии в эти дни шли сухие определения: «выход противника к Волге», «массированное наступление», «удержание восточного берега». Гражданское население обозначалось одной строкой: «эвакуация». По нашим вылетам маршруты шли по западным колоннам противника, и Волга обычно оказывалась под крылом на возвратном курсе, в те минуты, когда люди в кабине отвлекались на приборы. Сегодня я попал прямо над переправой ниже Сталинграда, и эти тридцать секунд встали отдельной зарисовкой.

С двадцать пятого августа через эти переправы переправляли тысячи и тысячи — по разным оценкам разведки, то ли сто тысяч за неделю, то ли двести. По нашим сводкам по эвакуации с июня сорок первого такой массы ещё не было: даже из Москвы в октябре, даже из Ленинграда зимой эвакуация шла по железной дороге, по льду, по очереди. Здесь шло другое — без очереди, без железной дороги, на чём попало, под бомбёжкой с воздуха.

На остатке пути я в кабине никакой мысли в голове не держал отдельно. У меня внутри шло одно — фоном, без слов, без картинки. Это не было горе. Это не было гнев. Это была одна непрерывная плотность в груди, которая шла поверх всего, что я в это утро уже делал по работе и что ещё собирался сделать к вечеру.

По карте полёта на возврате у меня по правому борту через пятнадцать минут после Волги пошла серая полоса прифронтового тыла к северо-западу от Конной — посёлки, в которых ещё неделю назад стояли наши, а теперь шла мобильная полоса перехода. По дорогам тянулись отдельные машины — наши полуторки на восток. В этом сегодня была обычная утренняя картина для двадцать девятого августа сорок второго года в полосе шестьдесят второй армии. По общей сумме картин — Волга у меня в голове за один полёт перевесила всё, что я с воздуха видел за лето. Не по числу людей. По форме: впервые с воздуха я смотрел не на врага и не на цель, а на тех, ради кого мы тут стояли.

К тринадцати ноль восьми мы сели на Конной.

С крыла я слез как обычно, не торопясь, и долго стоял у консоли, прежде чем подойти к Прокопенко. Это была не та задержка, которой можно дать формулу — просто за тридцать секунд у меня в голове ничего не сложилось в слова, и я их ждал на земле, чтобы ничего у машины не сказать преждевременно. Михаил в задней спустился медленнее обычного. По его лицу я понял, что переправу он видел дольше и плотнее, чем я, — у него по высоте сектора всё это время шло чуть назад, и Волга в его кадре была шире.

Я вылез из кабины. Прокопенко был у моторного отсека.

— Алексей Петрович. Семёрка как? — он не отрывал взгляда от крыла.

— Пробоина в стабилизатор. Без задева, — я ответил.

— Понял. Заклеим к третьему вылету, успеем.

— Хорошо, Григорий Тихонович.

Прокопенко посмотрел на меня секунду — не как обычно, а чуть дольше. По его лицу я понял, что он сегодня по нашим лицам, по тому, как Морозов выходил из машины медленнее, чем привычно, и как Гладков долго не отстёгивал шлемофон, уже знает, что мы видели над Волгой. Прокопенко был с тыловым эшелоном через северные переправы и в последние трое суток с разведсводкой по беженцам не работал близко. Но по нашим лицам сегодня к посадке он эту картину прочитал.

Он шевельнул подбородком, не уточняя. Потом, не оборачиваясь, обронил негромко, как будто себе:

— Кто-то у нас за это отвечать когда-нибудь будет.

Я остановился на полшага. Прокопенко в полку с осени сорок первого таких фраз не обронял ни разу — у него за два года в полковой работе слова «кто-то у нас» не лежали в речи. По его манере политические оценки шли через работу: пробоина, ремонт, чехол. Сегодня — обронил.

Я ничего не ответил. По нашему полковому правилу — на такую фразу один раз услышать, один раз пропустить, дальше не возвращаться. Прокопенко знал это правило не хуже меня; он сам его и держал с осени сорок первого. Сегодня — обронил, и сам понял, что обронил. К ужину он мне эту фразу не повторил, и за неделю в Конной — тоже. Но я её запомнил.

Я кивнул и пошёл к землянке.

В землянке у меня на столе лежали те же шесть плоских предметов. К столу я не сел — постоял у двери минуту, у дверного просвета, по которому с южной стороны шёл сегодня тонкий поднимающийся жар от полуденного августовского солнца. Землянка нагревалась с южной стороны быстрее, чем с северной, и к часу дня в ней становилось душно.

Я снял гимнастёрку, повесил на крюк у двери, ополоснулся холодной водой из бачка у входа. Сел к столу в рубашке. Рабочую тетрадку открыл. На сегодняшней странице у меня шла одна запись по утреннему вылету: «29.08.1942. 1-й вылет — Орловка, обоз противника. 7 пробоин, без потерь. Сели 9:40.» Я к этой записи добавил вторую: «12:10–12:15. Над В. — поток беженцев, нижний эшелон, пересечение. Видели все.»

Подержал ладонь на странице две секунды. Закрыл тетрадку.

К столу подсел не за обедом, не за работой. У меня в голове сегодня к полудню шло одно: эта картина с воздуха. Я её сегодня не вытеснял и не разбирал по слоям, как я привычно разбирал тяжёлые сцены. Я её держал перед глазами и смотрел.

В этой картине у меня в голове постоянно возвращалось одно: плоты. Не лодки, не баржи, не буксиры. Плоты. Самодельные плоты на воде Волги, на которые в эти дни в Сталинграде собирали свои деревяшки те, кто к двадцать пятому августа уцелел в первой волне бомбёжки. По этим плотам у меня в голове за тридцать секунд над рекой пошла одна короткая сцена: вот в городе человек с топором заходит во двор разбитого дома, рубит и связывает доски, выходит к воде, плот ставит у обреза, грузит на него мать, сестру, детей. По этой сцене у меня в голове образ был не общий, а конкретный — один плот, один человек, одна семья. Я по этому плоту в течение часа сегодня в землянке держал внутреннее наблюдение, как держат раненого за руку, без слов.

У меня по этому плоту в голове в течение часа разрослась одна побочная мысль. Этот человек с топором — это не один человек на одну семью. Это сто тысяч человек на сто тысяч семей. По всей переправе в эти сутки по Волге шёл такой человек на каждый плот, и каждый плот шёл со своей семьёй. По общей сумме сто тысяч плотов с воды на воду, с одного берега на другой. По всей реке, по всему участку у Сталинграда. В эту неделю и в следующую — до тех пор, пока немцев не отбросят с правого берега. И таких людей с топорами по всей нашей стране за эту войну было — сотни тысяч, миллионы. По воронежскому, по харьковскому, по севастопольскому, по смоленскому, по ленинградскому, по тысячам других направлений эта работа человека с топором у обреза воды или у эвакуационного поезда шла не отдельным эпизодом, а одной общей полосой по всей географии войны. Я этого до сегодняшнего дня в полном объёме не видел в одном кадре. Сегодня — увидел.

К трём часам дня ко мне в землянку зашёл Кравцов.

Он пришёл не по сводке, не по политработе. Он шёл по своей линии — той, которая у него с весны сорок второго в полку шла отдельно от штатной. По этой линии Кравцов в полку был не только политруком, но и человеком, который к комэскам в землянку заходил в дни, когда у комэсков по работе или по личной линии что-то шло тяжелее обычного. Я этого его обычая в полку с весны сорок второго знал, и сегодня его шаги у порога я разобрал ещё до того, как он постучал.

— Заходи, Иван Степанович.

— Не помешаю, Алексей Петрович?

— Не помешаешь. Сядешь?

— Минут на пять. — Он сел на ящик у двери, не снимая фуражку. — По третьему вылету у тебя — к шестнадцати?

— К шестнадцати тридцать. Цель — Орловка вторая нитка.

— Понял. — Кравцов помолчал секунду. — По сегодняшнему утреннему — я в эфире не был, но Бурцев мне через диспетчерскую обронил. По линии Орловки — без потерь?

— Без потерь. Пробоины у пятерых, без задева тяг.

— Хорошо. По третьему — береги людей. Зенитки там сегодня к вечеру будут плотнее, чем утром, — Бурцев предупредил.

— Знаю. Я ему сегодня обронил, что пойду нижним эшелоном до самой цели, без верхнего захода.