18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Дон (страница 52)

18

Он посмотрел на меня секунду, не возражая.

— По времени уложитесь?

— Уложусь, товарищ майор. Полчаса.

— Идите. На обратном пути — заберитесь, не задерживайтесь.

Я отдал честь и вышел. Полуторку шофёр поставил у обочины, ждал. Я ему обронил: «До госпиталя на околице — туда и обратно, полчаса.» Он кивнул, потянул сигарету.

Полевой госпиталь номер пятьсот тридцать четыре стоял на северной кромке Котлубани, в полутора километрах от станции, на околице. Под него отвели небольшое поле, на котором ещё в июле стояло жнивьё, а к августу оно было утоптано колёсами полуторок и санитарных. На поле стояли четыре больших палатки санитарного образца — две перевязочные, одна операционная, одна для тяжёлых, — плюс палатка штаба и две хозяйственных. У дороги, у ворот из жердей, ходил часовой в гимнастёрке и пилотке, с винтовкой через плечо.

Я подошёл к воротам.

— Капитан Соколов. К полевому госпиталю по личной.

Часовой проверил документы, шевельнул подбородком.

— К фельдшеру или к сестре?

— К сестре, — я ответил. — Резникова Вера.

— Минуту. — Часовой обернулся к ближайшей палатке, крикнул: — Маша! К Резниковой капитан Соколов!

Из палатки вышла женщина в халате и косынке — не Вера. Она подошла, посмотрела на меня, кивнула.

— Вера в операционной с одиннадцати. Закончит к двум. Подождёте?

— Подожду, — я ответил.

— Сядьте за палаткой у бревна. Там тенёк.

Я поблагодарил её и прошёл за вторую палатку. У северной её стены лежало старое деревянное бревно — видимо, остаток какой-то изгороди, теперь служившее лавкой. Я сел.

В Котлубани сегодня к часу дня шёл августовский ветер с Дона — тёплый, с привкусом степной пыли и сухой полыни. По западной стороне станции стояли тополя — старые, с серебристой листвой, которая в августе шуршала, без выдержки. С восточной стороны, через полтора километра, шла железная дорога, по которой к полудню прошёл санитарный эшелон в северном направлении. Состав я не разглядел отсюда, но по звуку — длинный, с двумя паровозами на тяге и долгим протяжным гудком на повороте.

Я сидел у бревна минут сорок. Это была не штатная задача и не личное горе, а одно из тех бытовых ожиданий, которые на войне у меня шли несколько раз в год: у штабной, у санбата, у землянки командира полка. Я их за два с лишним года в полку научился держать, не торопя время, не считая минут.

За эти сорок минут у меня в голове прошла одна короткая полоса воспоминаний по Вере. Первая встреча была в Кашине, в декабре сорок первого, в санбате, куда меня привезли с лёгкой контузией после тяжёлой посадки на повреждённой машине. Она была тогда уже не девочка, но ещё и не та женщина, которой стала к лету сорок второго: восемнадцать лет, недавно мобилизованная, после школы в Туле. У неё в декабре в Кашине был зимний серый халат, тонкие пальцы, короткая русая чёлка из-под косынки, и серьёзный взгляд, который она к зиме сорок первого уже выработала по работе с тяжёлыми. Тогда мы с ней обронили друг другу несколько фраз, и я к концу первой недели в санбате уже её различал по шагам в коридоре между палатой и складом.

Вторая встреча была в Анне, в апреле сорок второго, в той же её передвижной части. Она тогда стала старше на полгода и на одну зимнюю кампанию: была худее, прямее, разговор у неё пошёл по более короткой форме. Тогда мы с ней обронили друг другу около двенадцати фраз за две короткие встречи в апреле, и тогда же она первым письмом мне ответила. Подпись — «В.» с точкой. Эта подпись с весны у нас стала её знаком. Я ей в ответ писал по своей форме, тоже коротко, «А.» без точки. Эти две буквы у нас были обозначениями, которые третьему лицу ничего не сказали бы, если бы кто-то заглянул в письмо со стороны.

Третья — сегодня. По счёту встреч у нас с Верой за двадцать с лишним месяцев на земле произошло три. По письмам — около десяти конвертов с её стороны и тринадцати с моей, плюс открытка в День Красной Армии, которую она послала к двадцать третьему февраля сорок второго и которая дошла ко мне в Кашин в марте. По соотношению писем и встреч у нас с ней всё шло так, как у миллионов других пар в эту войну: писем много, встреч мало, и каждая встреча оказывалась короче и плотнее, чем письма.

По этой полосе воспоминаний сегодня вышло одно простое наблюдение. С декабря сорок первого до тридцатого августа сорок второго года Вера у меня в жизни шла не как часть рабочего полкового материала, а отдельной линией. В нагрудном у меня по правому борту в эту минуту лежали три её письма — зимнее, весеннее, июльское. Эти три листа за восемь месяцев у меня в нагрудном перетёрлись на сгибах, обтрёпались по краям, и одно из них — апрельское — я уже один раз клеил тонкой бумагой по середине, потому что лист в этом месте чуть надорвался от частого складывания и разворачивания. Я эти письма перечитывал по два-три раза каждое, но никогда не показывал в полку никому. Прокопенко, который у меня в нагрудный по необходимости смотрел один-два раза за полтора года, эти письма видел и не уточнял ничего. Это была моя отдельная полоса.

К двум часам из операционной палатки вышли двое в халатах с заголёнными до локтей рукавами. Один — мужчина, видимо военврач, с тёмной короткой бородкой и седеющими висками. Вторая — Вера.

Она шла за военврачом, неся в левой руке короткое полотенце. Халат у неё на сегодняшний день был серый, с тёмными пятнами по подолу. Косынка съехала с лба назад. Лицо у неё было то же, что и в апреле сорок второго в Анне, и в декабре сорок первого в Кашине, — узкое, с тонкой полоской рта, с серыми глазами, чуть запавшими по контуру. К августу сорок второго она ещё похудела — щёки сошлись плотнее, кости скул проступили под кожей яснее.

Она меня увидела, когда подошла к водяному баку у северной палатки. Остановилась. Опустила полотенце.

Я поднялся с бревна.

— Соколов. Алексей, — я обронил по короткой форме, не делая шага вперёд.

— Вера, — она ответила по своей обычной манере, не подходя ко мне.

— Я по штабной задаче в Котлубани. Полчаса есть.

— Сейчас, — она обронила, не отрывая взгляда. — Руки помыть.

Я остался у бревна. Вера прошла к баку, подняла рычаг, набрала воды в ладонь, ополоснулась. Потом сняла халат, аккуратно сложила его на бортик бака, под него подложила полотенце. Под халатом у неё была обычная серая гимнастёрка военной медсёстры с двумя кубарями в петлицах. Она прошла ко мне, села на бревно. Не рядом — в полуметре, как она всегда садилась в полку и в санбате.

Минуту мы молчали. По её манере молчание у Веры было не пустое — это была одна из её форм разговора, в которой она держала паузу до того момента, когда нужное слово сами найдёт своё место. Я этого её обычая в полку знал с осени сорок первого, и не вмешивался.

— Госпиталь стоит здесь с пятнадцатого, — она обронила первой.

— Знаю, по сводке, — я ответил.

— До этого — у Калача, — она обронила негромко.

— Знаю и по этому, — я подтвердил.

— Алёша, у нас сегодня было четыре тяжёлых с утра. Двое ушли. Один — в полтретьего ночи. — Она это сказала, не повышая голоса. — К полудню — ещё одного на ампутацию правой ноги.

— Понял, — я обронил.

— У меня в эту неделю — пятый день без сна больше двух часов, — она перевела взгляд на свои ладони, лежащие на коленях.

— По форме видно, — я ответил.

— А ты как? — она спросила, не оборачиваясь.

Я подумал секунду перед тем, как ответить.

— У меня в эскадрилье на двадцать третье один ушёл. Шестаков, ярославский. С июня сорок первого. Зенитка в кабину прямое.

— Ты видел? — Вера подняла взгляд.

— Гладков видел. Я не видел, — я ответил.

— А вчера? — она спросила тихо.

— Вчера мы прошли над Волгой. Над переправой ниже Сталинграда. На нижнем эшелоне. Я увидел беженцев.

Вера молчала минуту. По её лицу прошла одна короткая складка у рта.

— Я их два дня назад в палатке видела. Из тех, кто к нам через переправу попал ранеными. Восемь человек. Двое детей.

— Дети как? — я обронил по короткой форме.

— Один — мальчик семи лет, с осколком в плече. Заживёт. Второй — девочка пяти, в живот. Не успели, — она ответила без интонации.

Она это сказала по форме, по которой говорят о работе. Без надрыва. Я по этой форме у неё за два с лишним года в полку привык — она работала с ранеными, ей надо было держаться, иначе работа не пошла бы. Сегодня — то же. Только тон у неё в этой ровности был на полтона глубже, чем в апреле.

— Вера, — я обронил негромко, — у меня к тебе ничего конкретного нет. Я заехал, потому что был рядом.

— Понимаю, Алёша, — она ответила тихо.

— У меня в нагрудном — три твоих письма. Зимнее, весеннее, июльское.

— Я знаю, — Вера обронила негромко.

— Я их не показываю никому, — я ответил по той же короткой форме.

— И это знаю, — она шевельнула подбородком, не оборачиваясь.

Мы помолчали ещё минуту. Ветер с Дона шёл по тополям сухим шорохом.

— Алёша, — она обронила тихо, не оборачиваясь, — я тебе скажу одно. Не отвечай. Просто услышь.

— Слушаю, Вера, — я ответил.

— Доживай, — она обронила одним словом, не оборачиваясь.

Я не ответил. По её слову у неё в голосе шло одно — простое и ровное, без надрыва, без надежды и без отчаяния. Она не просила меня вернуться и не прощалась заранее. Она просто сказала то, что больше не могла держать при себе. Я принял это молча. Ответа у меня не было — не такого, который можно сказать вслух.