Константин Градов – Дон (страница 49)
— Алексей Петрович, — Прокопенко обронил по обычной полковой манере.
— Григорий Тихонович, — я отозвался по той же форме, не вставая с ящика.
— Михаил — ровный. Со временем будет ладный.
— И по моей оценке — да.
— У Полтавской хорошая порода. Я под Куйбышевом таких знал в тридцатые. Не суетливый. Не болтливый. Слушает.
— Согласен, Григорий Тихонович, — я ответил.
Прокопенко лопатку положил у стола, рядом с Ярошенковской. На столе теперь стояли две — обе лезвием вниз, обухом вверх, со свежей кромкой. Прокопенко прошёл к ящику с инструментом, взял ветошь, протёр руки. Руки у него были в тонкой металлической пыли от точильного камня.
Он не сел рядом. Постоял у стола ещё секунды три, потом обронил:
— Алексей Петрович. На завтра — три вылета по плану?
— Три. По линии Гумрак — Городище. Утром, в полдень, к вечеру.
— Семёрку к утру — готова. Захаровская — к семи, — Прокопенко обронил по плановой шкале.
— Понял, Григорий Тихонович, — я ответил.
Прокопенко принял без слов и больше за вечер ничего не сказал. Разговор на сегодня был закрыт. Я постоял ещё минуту, поднялся с ящика, вышел.
По дороге к своей землянке я через полосу разглядел дальнее зарево на юго-востоке. От Конной до Сталинграда по воздуху было сорок пять километров, и над городом сегодня к вечеру стояло то же зарево, что и над Калачом двадцать третьего, только тут оно шло крупнее, плотнее. По цвету — багрово-красное в нижней части и серо-чёрное в верхней. По высоте — до четырёх километров, не меньше.
Я постоял у двери землянки минуту, посмотрел. По моему правому нагрудному лежали кисет Павлюченко, тетрадка Резникова, три письма Веры, шесть писем Тани (включая последнее, от девятого августа), две приписки отца. Двенадцать предметов. На завтра по плану — три вылета по линии Гумрак — Городище, на ближних подступах к Сталинграду.
Я вошёл в землянку, прикрыл за собой плотную фанерную дверь. Землянка была новая — выкопанная в начале августа транспортным полком, потом две недели стоявшая пустой, потом два дня моей. Я в ней сегодня третий раз ночевал. По стенке у Ярошенко за стенкой шёл обычный мерный стук — он сегодня заканчивал какую-то работу по своей нижней нари. У дальнего конца аэродрома собака залаяла два раза и стихла. Эта собака в Конной была другая, не калачинская, но лай у неё шёл по той же схеме — два раза, потом тишина. По нашему полковому опыту собаки на полевых полосах работали по похожим схемам, потому что их привычно учил один и тот же тип старшин из БАО, и старшины эти к ночам своим собакам ставили один и тот же набор сигналов.
Я загасил лампу. Лёг на топчан. К ночи у меня в голове шло сегодня одно: точильный круг, две лопатки лезвием вниз, обухом вверх, Прокопенко за табуреткой, Михаил у стеллажа. Эта картина у меня в голове стояла ровно. Это была не мысль и не образ, а простая полковая зарисовка — одна из десятка, которые у меня в голове за два года в этом полку отложились и держались без выветривания. По таким зарисовкам, по их сумме, у меня в полку шла моя внутренняя память — не по событиям, а по материалу.
К двадцать восьмому августу сорок второго года в этой памяти у меня прибавилось две лопатки на столе у точильного круга — Прокопенковская и Ярошенковская — со свежей кромкой, на завтрашний рабочий день.
Я в эту ночь подумал о Прокопенко отдельно. У меня с ним в полку шла за полтора года особая форма работы — он мою семёрку держал, я работал в воздухе, между нами был непрерывный материальный канал. По этому каналу шли пробоины, заклейки, моторы, шасси, краска по бортовому номеру, мелкие отрегулировки прицела. По второму каналу — невидимому — шёл стакан после каждого ордена и каждой потери; ужин в землянку в дни без столовой; ветошь после второго вылета; огрызок химического карандаша. По третьему каналу — самому глубокому — шла ежевечерняя сапёрная лопатка. Этот третий канал я в полку никому не озвучивал. Прокопенко его тоже не озвучивал. Но он шёл, и мы оба об этом знали.
К двадцать седьмому августа Прокопенко на этом канале по моей оценке прошёл уже около ста двадцати ежевечерних протяжек. Сто двадцать раз он на полевой полосе садился на низкую табуретку, ставил левый сапог на педаль, прижимал лопатку под углом в двенадцать градусов, и вёл от обуха к лезвию. К двадцать седьмому это уже было не подготовкой, а формой быта. По его внутреннему графику лопатка к каждому утру должна была быть готова, потому что у него в голове на каждое утро держался один и тот же вопрос: «если придётся — рука должна найти её сразу». Этого вопроса Прокопенко никогда не произносил ни мне, ни Михаилу, ни даже Ярошенко. Но он по этому вопросу жил, и сегодня к двадцать восьмому августу сорок второго года в Конной этот вопрос у него стоял плотнее, чем у меня.
Утром двадцать восьмого Кравцов на разводе обронил одну сводку, после рабочей:
— По юго-восточному горизонту с двадцать пятого числа идёт поток беженцев через Волгу. По разведывательным сводкам — у переправ ниже Сталинграда вереницы на восточный берег.
Полк стоял в шеренге. Я в линии первой эскадрильи на левом фланге, как и привычно. Полк сводку принял молча, без обращения, не обронив ни одной фразы. Кравцов закрыл папку и опустил её под мышку, по своей старой привычке с зимы сорок второго.
Я к семёрке пошёл, как и всегда. По дороге у меня прошла короткая мысль: сегодня по линии Гумрак — Городище в ближних подступах. По воздуху — мимо или над переправами на Волге. Возможно — увижу с воздуха сам.
К семёрке я подошёл, открыл фонарь, сел в кресло. Михаил в задней уже сидел, шлемофон надет. По эфиру он отчитался: «семёрка-задняя готова». Я ответил «принято».
К семи ноль семи восьмёрка эскадрильи пошла на взлёт. Прокопенко стоял у крайнего стояночного флажка, провожал. У него за спиной, у технической палатки, стояли две сапёрные лопатки — со вчерашней свежей кромкой, лезвием вниз, обухом вверх. На утренней площадке у Конной их сегодня видел не только я. У Бурцева на разводе утром взгляд на полминуты задержался у дальнего края — там, где стоял Прокопенко с инструментом. Бурцев ничего не сказал и не уточнил. Между Бурцевым и Прокопенко в полку с лета сорок первого тоже шёл свой неписаный канал, и я к нему за полтора года привык не лезть. Что Бурцев в этот канал сегодня вошёл с вопросом, не озвучивая его, я понял по той секундной задержке у дальнего края.
Глава 25
«Заволга»
По всей ширине Волги, от западного берега к восточному, шёл поток.
Это были не суда. Это были плоты, лодки, баржи, отдельные точки в воде. Я этого с воздуха с двух тысяч ещё не видел никогда — ни за полтора года в полку, ни до того. У меня в кабине семёрки тридцать секунд хватило, чтобы по всему этому потоку прошёл один общий взгляд, и за эти тридцать секунд у меня в груди отложилась такая плотность, которую я раньше по работе с воздуха не получал. К концу обратного курса эта плотность у меня в груди ушла внутрь и улеглась ровной полосой — не горем, не гневом, а просто фоном.
Двадцать девятого августа сорок второго года к двенадцати часам дня восьмёрка эскадрильи возвращалась со второго вылета по обозу противника в районе Орловки.
Цель утром прошла стандартно. По колоннам в обозе мы отработали, эрэсы с тысячи двухсот, бомбы со второго захода. Зенитки у Орловки работали средние. По моей семёрке прошла одна осколочная пробоина в стабилизатор без задева тяг. У Захарова — одна в фюзеляж. У Морозова — две в крыло. У Гладкова — одна в стабилизатор. На обратном курсе мы шли по нижнему эшелону на ста пятидесяти метрах над степью, на курсе сто десять, на восток.
К двенадцати десяти мы вышли в полосу Волги.
Полоса Волги в этом районе шла широкой ровной лентой, шириной около двух километров между западным и восточным берегом. С нашей высоты вода была видна не как сплошная синяя плоскость, а как переменная — где темнее, где светлее, с длинными узкими тенями от облаков, которые сегодня шли с северо-запада и стояли над рекой неровными вытянутыми полосами. Восточный берег от воды поднимался невысоко, метров на тридцать-сорок, и по гребню берега шли отдельные кустарники и редкие посадки. Западный берег был круче — обрыв в местах до пятидесяти метров, и за обрывом степь.
На этом участке Волги, ниже Сталинграда на двадцать-тридцать километров, у меня сегодня по нижнему эшелону открылась картина, которой я до сегодняшнего дня с воздуха не видел никогда.
По всей ширине реки, от западного берега к восточному, шёл поток.
Это были не суда. Это были плоты. Они шли по реке плотными вытянутыми группами, с интервалом в десять-двадцать метров между плотами в группе и с интервалом в двести-триста метров между группами. На каждом плоту я с двух тысяч высоты разглядел сверху от пяти до пятнадцати человеческих фигур, серых, неразличимых по полу и возрасту, плотно стоящих или сидящих. Между плотами шли лодки — обычные деревянные четырёхвёсельные баркасы, и в каждой лодке тоже сидели по шесть-десять фигур. Между лодками шли отдельные точки в воде — это были, видимо, люди на каких-то досках или на надувных кругах, на чём попало. К восточному берегу подходили суда побольше — буксиры с баржами, на каждой барже плотно стояла серая масса. От западного берега к воде шли длинные тропы, по которым с обрыва спускались новые группы; на самом обрыве, у каждой тропы, копились скопления людей в ожидании очереди.