18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Дон (страница 5)

18

В тот же день Гладков на стоянке проводил мимо молодых обычное показание по машине — у крыла Шестаковской, где старый закрылок шёл с трещиной по нервюре. Бабенко, Воробьёв, Шумилов подтянулись, как один. Кулагин подтянулся на две-три секунды позже. Не от лени и не от обиды — у него внутри шёл свой темп, не школьный. Гладков на эту задержку обронил, не повышая голоса:

— Кулагин. Соберись, лётчик.

— Есть, товарищ лейтенант.

Кулагин подтянулся, без обиды. Но я по его лицу понял, что эта пауза у него на стоянке шла не в первый раз и не в последний. У Гладкова в третьей паре эта особенность Кулагина за июнь будет точкой раздражения. Не крупной. Но точкой.

Воробьёв в понедельник к вечеру обнаружился у входа в наш землянку — мой и Прокопенко, — с метлой. Не работал, просто стоял с ней, оперевшись на черенок, и ждал, не нужно ли. Я ему ничего не сказал. Прокопенко вышел из землянки, взглянул, забрал у него метлу, провёл ею раз вдоль стенки землянки, отдал обратно. Воробьёв тем же движением, тем же темпом подмёл то же место ещё раз — медленно, тщательно, словно проверял за собой. Прокопенко смотрел на это, ничего не сказал, ушёл. Воробьёв стоял до темноты у землянки с метлой в руке, потом унёс её обратно к капониру.

Прокопенко мне обронил во вторник у семёрки, не глядя:

— Алексей Петрович. Четвёртый ваш — Воробьёв — за метлой ровен.

— И что, Григорий Тихонович? — я не вглядывался.

— Лица за метлой не видно. — Он подоткнул ладонь ветошью. — Это мне в нём тревожней, чем если бы он суетился.

Я ничего не ответил. Прокопенко по технике из четверых читал быстрее всех — у него за плечами было пятнадцать лет до полка, и он на молодых смотрел иначе, чем я. Если он сказал «лица не видно», значит, у Воробьёва не было того внутреннего сопротивления работе, по которому в молодом привычно проглядывает будущий лётчик. У Воробьёва было то, что Прокопенко на школьном языке называл «гладко». Гладко на бытовой работе — это хорошо. Гладко в воздухе — это другое.

Бабенко во вторник днём открыл первую жестянку с консервами своим ножом — в столовой за обедом. Жестянка была старая, шов тугой, и старшина обыкновенно открывал такие банки сам своим ножом из кухни. Бабенко достал свой и открыл за полминуты, чисто, без зазубрин, без рывков. Старшина это видел и не сделал ничего. Старшина был из старых; старый старшина в полку видит чужие ножи и не комментирует. После обеда Бабенко тем же ножом подрезал в землянке шпагат на ящике, в котором ему пришло что-то из дома, и убрал нож обратно в нагрудный.

В тот же вторник на построении вечером Бабенко за четверых ответил «есть» на распоряжение, которое касалось только Воробьёва. Кравцов поправил его коротко: «Воробьёв сам.» Бабенко сделал шаг назад, не покраснев. Воробьёв ответил «есть» сам, секундой позже. Я этого Бабенковского шага за всех к концу второго дня уже видел трижды: он принимал инициативу там, где она была не его. На разводе в среду я зашёл к Кравцову и обронил, не вглядываясь: «По Бабенко — тянет одеяло.» Кравцов ответил, как обычно негромко: «Знаю, Алексей Петрович. С первого дня. Подождём.»

Шумилов первые три дня держался. Стоял на построении, ходил в столовую, в землянку, на стоянку. С первого дня я заметил у него ту же манеру с прищуром: на людях, особенно когда что-нибудь надо было прочитать издалека — а на полосе и в столовой издалека читать приходилось часто, — он прищуривался, не моргая, и читал. Очки из правого нагрудного кармана он не доставал. На стоянке, в кабине семёрки, куда я его повёл в среду посмотреть приборы — туда я повёл четверых сразу, по очереди, — он сел в кабину, обвёл глазами доску и приборы, и я понял, что в кабине он не прищуривается. В кабине он различал стрелки и шкалы без затруднений. Близорукость у него была средняя, и в кабину её хватало — приборы крупные, шкалы крупные, ему было видно. В кабину очки были не нужны.

— Шкалы видишь? — я не показывал на приборы пальцем.

— Все, товарищ старший лейтенант. — Он повёл взглядом по доске, и я увидел, что в кабине он действительно не прищуривается: приборы крупные, ему хватает.

— Вылезай, — обронил я через секунду.

Он вылез, спрыгнул на крыло, на землю, и, шагая к строю, чуть прищурился на номер на капонире, на дальние машины, на солнце. Прищур у него был не для зрения, в кабине он был не нужен. Прищур был для людей. Шумилов на людях прищуривался, чтобы не доставать очки.

У строя он добавил, не дожидаясь моего разрешения:

— Товарищ старший лейтенант, я к концу мая на ведомого готов буду.

Я промолчал секунду. У молодого со школьным выпуском, без боевых вылетов, обещать «к концу мая на ведомого» — это было не наглостью, а тревогой, которая в нём шла впереди работы. Я по его тонким пальцам и по обтрёпанному уголку очков в нагрудном видел, что Шумилов с первого дня в полку держал в голове одну мысль: понравиться. По этой мысли он уже сейчас обещал то, чего сам в себе не успел проверить.

— Готов будешь, когда я скажу, — ответил я ровно. — До этого момента — слушай и делай, что говорят.

— Есть, товарищ старший лейтенант.

Он остался стоять прямо, чуть подобрав грудь. Я отошёл к Бабенко.

Очков Шумилов не показал ни в первый день, ни во второй, ни в среду. Они у него лежали в правом нагрудном кармане, и я знал, что они там лежат, и Шумилов знал, что я знаю. Знание это у нас обоих было тихое. Тихим было и то, что я к концу среды у себя в голове уже отметил: с Шумиловым надо аккуратно по нагрузке. Не потому, что он не справится. А потому, что он сам себя загонит вперёд графика, если ему не ставить тормоз.

Среда была тёплая, и к вечеру, когда я вышел из штабной после короткого разбора у Трофимова, к семёрке подошёл Кожуховский.

Он не шёл специально, я понял по его поступи: он шёл в сторону мастерской и просто свернул, увидев меня. У него под мышкой была другая папка — не та, что в субботу.

— Алексей Петрович, на минуту.

— Иван Емельянович, слушаю.

— Из дивизии — телеграмма. На полк. К наградному.

— К какому из наградных?

— Твоему, — Кожуховский сдержал в углу рта что-то, что в его лице было непохоже на улыбку, но было довольно. — Бумага дошла до Москвы. Завтра, может, послезавтра — приказ.

— Понял, — я не торопил голос.

— Андрей Николаевич мне сказал, что ты в курсе.

— Сказал он мне в субботу, к ужину.

— Я ему обещал — как из дивизии в первой строчке упомянут, я тебе скажу, — Кожуховский поднял папку и постучал по ней пальцем, не открывая. — В первой строчке — упомянут. Готовься.

— К чему именно готовиться?

— Не к церемонии. Поздравит командир один раз, как обещал. Готовься — к тому, что у тебя в полку отношение слегка сдвинется.

— В какую же сторону?

— В рабочую, — он мягко сжал губы. — Молодые узнают — и будут смотреть иначе. Шестаков, Тихонов — на это не обратят внимания, у них уже было своё, до приказа. А молодые — обратят. Ты к этому имей в виду.

— Иметь в виду — это как?

— Не давить. И не объяснять.

— Понял, Иван Емельянович.

— И всё, — он коротко прижал папку к боку.

Он ушёл к мастерской. У него под мышкой осталась папка, и в этой папке, я уже знал, лежала телеграмма из дивизии с упоминанием меня в первой строчке. Я постоял у семёрки, положил ладонь на крыло — металл днём держал тепло — и пошёл к землянке.

В землянке моей и Прокопенко стояла на полу метла. Воробьёва за ней не было. Метла была прислонена, по-новому, у косяка, ручкой к стене. На черенке поверху чёрной полосой шла отметка — старая, ещё со школьной кладовой Иваново, я подумал, или с фабзавуча, или просто чья-то отметка из тыла. Воробьёв её привёз с собой, и в землянке моей пристроил по-своему, чтобы не падала.

Я не стал её трогать. Сел на нары и записал в тетрадке у изголовья короткое: «приказ — на этой неделе или на следующей». Тетрадка была не Резникова, а моя, рабочая, для рабочих заметок по эскадрилье. Резниковская лежала в нагрудном отдельно. Я записал и закрыл тетрадку, и сунул карандаш в петельку у обложки. Потом вытянулся на нарах, и сразу понял, что не усну ещё долго.

В землянке у четвёрки сегодня всё ещё горела лампа. Из той землянки доносился негромкий голос — кто-то из четверых читал вслух, а кто-то слушал. Голос был тонкий, ровный, городской — не Бабенко и не Кулагин. Воробьёв вряд ли читал вслух. Значит, Шумилов.

Я не разбирал, что он читал. Я понимал только, что голос — городской, ровный, чтецкий, и что у меня в эскадрилье появился человек, который вечером в землянке достаёт книжку и читает вслух, и что других троих такой человек устраивает достаточно, чтобы слушать. Это было такое движение, какого я в полку с лета сорок первого не помнил. У нас читали — в землянке, у себя, под одеялом, при свете лампы. Вслух — нет.

Я слушал ещё минуту, потом перестал слушать. Это была не моя землянка.

Завтра придёт приказ — или не придёт. Послезавтра — или не послезавтра. В первых числах июня — машины. Двухместные. Со стрелком, со связью, с новой передней кабиной. И юг — куда нас денут. Между этими тремя точками лежал май. В этот май я должен был перевести четверых из «прибыли» в «летающие». Перевести — не до конца, до конца переведёт первый вылет. Но дотянуть до первого. Я закрыл глаза.

Глава 3

«Красное Знамя»

Приказ пришёл в субботу, шестнадцатого мая, к одиннадцати утра.