18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Дон (страница 21)

18

Двенадцатого утром в полк пришла газета с сообщением о падении Воронежа.

Сообщения, в сущности, не было — было длинное сводное «противнику удалось ценой больших потерь занять западные кварталы города Воронежа», что на нашем языке означало: правобережье потеряно окончательно. Левобережье — Чижовка, заводы, восток — пока удерживалось, но это «пока» все понимали. Чижовка к концу июля будет, возможно, тоже под огнём, а к концу августа — кто его знает.

Я газету прочитал в столовой, как и в прошлый раз, без подробностей про «потери противника». Эти цифры в этой полосе уже потеряли всякую достоверность; в сводке за апрель цифры противника были одни, за июнь — другие, за июль — третьи, и расхождение в них было такое, что считать сложением было нельзя.

К обеду к семёрке зашёл Бабенко.

— Товарищ старший лейтенант, разрешите вопрос.

— Спрашивай, Николай.

— Кубань — пока в тылу?

У меня прошла короткая мысль: что Бабенко за неделю с двадцать восьмого июня переменился внутрь так, как меняются не сразу. До Шумилова он на построении стоял, как стоял в школе — плечи в линию, носки сапог в одну вертикаль. С восьмого числа я заметил у него небольшую сутулость в правом плече — не как у Захарова после ранения, а другую, не телесную, а такую, которая бывает у людей, нагрузивших себя одной мыслью. Эту мысль у него я сейчас наконец услышал. Я постоял с минуту, прежде чем ответить. Бабенко стоял, как всегда, и в руке у него был его складной нож с обломанной костяной накладкой — он его на ходу подбирал и убирал в карман автоматически, чаще не задумываясь. Сейчас у него нож в руке был открыт; он, видимо, кончил резать какой-то шпагат в землянке у себя.

— Кубань на сегодня — в глубоком тылу. По сводке. По дивизионной обстановке — то же. Линия фронта в районе севернее Кантемировки, до Кубани — больше пятисот километров по прямой.

— Понял, Алексей Петрович.

— А Усть-Лабинская — север Краснодарского края, через Кубань, потом ещё семьдесят километров. Это даже не край фронта, это глубина за ним.

— Понятно, командир, спасибо.

Он не уточнил, по какому поводу спрашивает. Я не уточнил, почему ответил с такой детальностью. Между нами это было как с Кулагиным двенадцатого июня в Кашине: вопрос не для меня, ответ не от меня, обмен через карту.

Бабенко сложил нож обратно в нагрудный, показал на карту и ушёл. У него в эту минуту я подумал, что он у меня в эскадрилье третий по счёту человек, у которого семья на возможной линии лета. Кулагин — Каменск-Шахтинский, по линии, к которой фронт уже подходит. Ковальчук Степан — Полтавщина под немцем восьмой месяц. Бабенко — Усть-Лабинская. Воробьёв — Иваново, глубокий тыл. Шумилова больше не считаю.

Я с лета сорок первого знал, что война идёт волнами, и волна не выбирает, кому она достаётся, и кому нет. Сегодня волна шла на юг, к Дону и к Кавказу, и за две недели она могла перешагнуть Кантемировку, перешагнуть среднюю Кубань, выйти к предгорьям Кавказа. Я знал примерно, как далеко она перешагнёт. По моей памяти, до Кавказа в это лето они дойдут, до Ростова — точно, и Кубань на сухой август будет в полосе. Я знал об этом примерно, не датами, а контуром. Я Бабенко об этом не сказал. С Кулагиным в Кашине я сделал то же самое в апреле — отвечал по сегодняшней сводке, не по моей памяти. С Бабенко правило сегодня было то же. Это было моё правило, не их, и я его держал по той же причине, по которой держал кисет Павлюченко на одной несвёрнутой закрутке: что-то не нужно вынимать, чтобы оно осталось на своём месте.

Захаров вечером двенадцатого пришёл ко мне в землянку с письмом. Не своим — с письмом от Морозова из госпиталя в Анне. Письмо было короткое, в одну страницу, написано левой рукой — то есть кривовато, неуверенным почерком, с поправками; правая у Морозова ещё была в перевязке. Письмо начиналось: «Алексей, я в норме. Доктор обещает к двадцать второму на ленивое, потом ещё неделя у вас на полосе на ленивом режиме. Часы у Захарова. Не сравнивайте без меня. Морозов.» Я прочитал и положил рядом с книжкой Толстого. Захаров стоял у двери, не уходил.

— Прочитал, — обронил я, не поднимая глаз.

— Я тоже, — отозвался Захаров. — Он мне приписал отдельно с обратной стороны.

— Что приписал?

— «Захаров. Часы пусть тикают. Не лезь во внутрь, сами идут. Морозов.»

— Ясно. Не лезь во внутрь.

— Хорошо, командир, — Захаров повернулся к столу и ушёл.

К вечеру двенадцатого я лежал в своей землянке и не торопился засыпать.

На столе у меня лежала книжка Толстого — там же, где она лежала с двадцать восьмого июня. Я её за две недели открывал один раз, в воскресенье вечером пятого числа, после ранения Морозова. Открыл, прочитал случайную страницу — это был кусок про молодого Петра в Преображенском, который у Толстого шёл бойко. Я книжку закрыл, не дочитав страницу. С тех пор она лежала закрытой.

В нагрудном у меня лежал кисет Павлюченко на одну несвёрнутую закрутку, тетрадка Резникова на три листа исписанных, два письма от Веры (зимнее, на четыре строки, и весеннее, на четыре строки), последнее письмо от Тани. К ним теперь, в землянке на столе, добавилась книжка Толстого — не в нагрудный, на стол. Если полк уйдёт от Анны на следующей неделе, я её увезу с собой. Я подумал о том, что в этом перебазировании, если оно случится, у меня в личных вещах прибавилось три плоских предмета по сравнению с майским перебазированием из Кашина: книжка Шумилова, письмо Морозова, отдельная папка по эскадрилье с записью по Шумилову и по Морозову. К началу августа, если Морозов вернётся в строй вовремя, у меня вместо записи «Морозов — выбытие» появится «Морозов — вернулся», и тогда папка по эскадрилье на одного человека лёгкая. Книжка Шумилова в эту папку не возвращается, и в записях у меня против него стоит постоянная отметка. Между «вернулся» и «постоянной отметкой» лежит та самая разница, к которой я в полку привык за лето сорок первого, и которую забывать с собой не хочется.

Где-то снаружи прошёл часовой. У дальнего посёлка Анна залаяла та же собака, что и в первую нашу ночь. Я её сегодня уже не слышал бы, если бы не лежал не засыпая. Я её сегодня услышал, и в этом услышал ещё одно: что в Севастополе сегодня — пятый день немецкой оккупации, и что в этом пятом дне там делается то, чего у нас в Анне в сводке за двенадцатое июля никто не назвал. Я подумал коротко. В Севастополе сейчас, у мыса Херсонес, лежали в плену тысячи. По моей памяти — больше восьмидесяти тысяч, и это была одна из тех цифр, которая мне сегодня в голове стояла без активации «справки», просто как тяжесть. Я её к себе сегодня не подпустил. Двадцать шестого мая в Кашине я сказал себе один раз про эту тяжесть, и с тех пор она у меня лежала ровно. Севастополь её сегодня не сдвинул, не усилил, не уменьшил. Севастополь её подтвердил. Подтверждение — это другое, чем активация; подтверждение не требует от тебя действий, оно просто говорит тебе, что то, что ты держал у себя в груди, было не выдумкой.

Я встал, подошёл к столу, открыл рабочую тетрадку. Под двенадцатым июля у меня шла одна короткая запись по сводке за день. К ней я добавил вторую, не короткую: «Севастополь — пятый день. Восемьдесят тысяч у Херсонеса. Подтверждение, не активация». Закрыл тетрадку. На странице остался след химического карандаша по краю — Прокопенковский, тот же огрызок, которым я писал с апреля. Он за полтора месяца в Анне сточился ещё на четверть. К сентябрю от него останется огрызок длиной в палец.

Я задул лампу не сразу — постоял у стола секунд тридцать, разглядывая на стене собственную тень, длинную, перекошенную, разломленную по углу нар. У меня в этой тени сегодня была не одна фигура. Я её разделил на Соколова и Наумова, потом обратно сложил, потом перестал разделять. К утру я об этой тени уже не вспомню. Двенадцатого июля сорок второго года, в землянке в Анне, под полевой ламповый ноготь и тонкий запах керосина, две мои памяти у меня в груди шли одной общей. Завтра в шесть — на полосу.

Глава 11

«Отход на юго-восток»

Тринадцатого июля приказ на перебазирование пришёл в полк к двенадцати дня.

Я в этот час был у семёрки, после первого утреннего вылета. Прокопенко с Хрущом работали в моторе Гладкова — туда наконец удалось вставить новый поршневой комплект, и Гладков с этого дня должен был сесть на машину с восстановленной компрессией. Хрущ перетягивал болты, Прокопенко стоял у его плеча, оглядывая работу — это была одна из тех совместных операций, которую они делали без слов, с понятным разделением.

Кожуховский подошёл ко мне у крыла. Папка под мышкой у него сегодня была толще обычного — видимо, в ней лежали уже две справки: одна по сегодняшней обстановке, вторая — собственно приказ на перебазирование.

— Алексей Петрович, в шестнадцать ноль ноль — общее построение. По нашему перебазированию.

— А куда переходим?

— Аэродром Калач. Не Калач-на-Дону — этот южнее, в излучине, в шестидесяти километрах от Сталинграда; туда мы не идём. Наш — северо-восточнее, на воронежском направлении, на правобережье Дона. По прямой от Анны — двести двадцать километров. Полевой грунт. С полосой — мы там не первые, до нас на этом аэродроме стоял бомбардировочный полк, ушёл на север в начале июля.