Константин Градов – Дон (страница 19)
— У меня подержи, пока, — обронил Морозов. — В госпитале одной рукой не достану.
— Хорошо, — отозвался Захаров ровно. — Подержу.
Морозов больше ничего не сказал. Врач полка повёл его к санитарной полуторке, которая уже стояла у штабной с заведённым мотором. Через семь минут полуторка ушла в сторону посёлка Анна. У капонира остались я, Прокопенко, Захаров. На земле, между крылом и колесом, осталась тёмная полоса — её Морозов на сходе не заметил. Прокопенко на полосу смотрел молча, потом ушёл в мастерскую за тряпкой.
Кулагин стоял в нескольких шагах от нас, у дальнего края морозовского капонира. Он не подошёл к Морозову при перевязке — у Кулагина с пятого мая было правило: не лезть, когда работает врач или Прокопенко. Сейчас, когда полуторка уже ушла, Кулагин подошёл на полшага ближе. В правой руке у него снова был стебелёк полыни — короткий, видимо, сорванный сегодня по дороге к капониру. Он этот стебель не нюхал и не мял. Он его просто держал, как держат мелкую вещь, к которой не успел придумать, что с ней делать. Я его коротко увидел и так же коротко перевёл глаза. Кулагин остался ещё минуту у капонира, потом ушёл — не к землянке, а к стоянке моторов, где сейчас Прокопенко мыл полосу от тёмной полосы крови.
Захаров стоял у моего крыла, не уходя. Левой рукой он держал свой нагрудный карман — не нарочно, а так, как держат вещь, которую только что приняли на хранение. В звене у нас теперь на две-три недели одна пара меньше.
Я об этом тоже не сказал. У меня в груди в эту минуту шёл другой счёт. По стандартному строю Захаров был бы сегодня по моему правому крылу. По стандартному строю эта зенитная очередь прошла бы Захарову. Это было бы лежащим в природе случая. А моё было — лежащим в природе моего решения.
Я попытался сегодня утром угадать. Не угадал. Под моим распоряжением Морозов оказался там, где попала очередь. Под другим — там бы оказался Захаров. Который из двух был «правильным» — выводу не подлежало. Этого расчёта в кабине вообще быть не должно. С пятого июля я свою прошлую жизнь в кабину не пускал. На разводе планирую как обычный командир.
Прокопенко вернулся из мастерской с тряпкой, опустился у колеса Морозовской машины и стал тёмную полосу на земле затирать сухой полынью и тряпкой. На меня он не поднял глаз. Заметил ли он мою утреннюю перестановку — я не спрашивал. Думаю, заметил. По его бытовой манере к моим решениям по строю он никогда не лез, и сегодня тоже не полез.
К вечеру пятого Кожуховский нашёл меня у семёрки.
— Алексей Петрович, по Морозову. Передал из госпиталя — рана неосложнённая, в мякоть, наложили швы. Срок — до двадцать второго июля, не раньше. С двадцать второго — на лёгкий режим, к нам на полосу не выпустят сразу. Полностью в строй — к началу августа.
— Понял, Иван Емельянович, к началу августа.
— Это совпадает по дате с поступлением машин, — обронил Кожуховский, и в этой фразе у него впервые за неделю в голосе мелькнула не интонация погоды, а интонация чего-то более тёплого. — Седьмая отметка от Москвы сегодня — «к началу августа». Не к середине июля, как было неделю назад. Снова сдвинулось.
— Сдвинулось, значит.
— Так пишут. Я тебе так и говорю.
Он не стал добавлять. У нас за неделю обстановка с машинами успела сдвинуться обратно к августу, в ту сторону, которую Кожуховский называл первым в Анне ещё в начале июня. Это была не отдельная новость. Это был очередной слой того же слоя.
— И ещё, по Тихонову. С завтрашнего, шестого — ведёт пару сам. На запасное место — Воробьёв.
— Хорошо. Воробьёв уже летал с Морозовым на тренировке два раза, должен справиться.
— Должен, потянет, — отозвался Кожуховский ровно. Это «должен» он произнёс той же интонацией, которой я произносил его про Шумилова неделю назад. Я по этой интонации ничего не сказал. Между «должен» Шумилова и «должен» Воробьёва прошла одна неделя и одна боевая потеря, и эта неделя у меня в голове лежала по тому же листу, по которому лежал май в Кашине.
Шестого июля немцы вышли к Воронежу.
Это пришло в сводку только восьмого, но по дивизионной обстановке мы это знали с шестого числа. С шестого по седьмое мы шли работать уже по правобережной стороне города — там, у Подгорного и у Семилук, шли немецкие части, прорвавшиеся к реке. Город под крылом горел уже плотнее, чем третьего: дыма было больше, и он шёл с нескольких разных точек одновременно. Слева от реки горело то, что осталось от железнодорожного узла. Правее, у Чижовки, — какие-то склады. Жилые кварталы я не разглядел — то ли они ещё стояли, то ли горели, и дым мешал. С трёх тысяч это было всё, что у меня к городу было: тонкая полоса воды посередине и две стороны, разделённые этой полосой. На одной — наши, на другой — теперь немцы.
Захаров шёл справа от меня, как и раньше. У него правое плечо сегодня держалось, без сноса; он за зиму отъехал от ранения окончательно, и в эту неделю, пока Морозов в госпитале, у Захарова дополнительной нагрузки не пришлось. Он шёл со мной парой, как и в декабре. В правом нагрудном кармане у него лежали трофейные часы Морозова — он их утром седьмого, перед взлётом, мне ровно один раз показал, повернув гимнастёрку к свету, чтобы я увидел, и больше не показывал. Я кивнул. Без слов.
Тихонов с Воробьёвым шли вторым звеном. Воробьёв в первом своём боевом вылете шестого утра держал курс, без напряжения — у него, как я записал ещё в Кашине, было «горизонт, тело». Тихонов после взлёта в эфире коротко доложил: «Воробьёв в строю, идёт ровно». Я ответил: «принято». На этом разговор по эфиру у нас на сегодня закончился.
Шестого вечером в землянку четвёрки зашёл Гладков. Он шёл туда не специально — он шёл из мастерской мимо, и заметил у двери Воробьёва с метлой. Воробьёв подметал, как и в прошлые дни. Гладков остановился, постоял с минуту, потом обронил: «ты чего всё метёшь, парень?» — и Воробьёв, не отрываясь от черенка, ответил негромко: «привык, товарищ старший лейтенант». Гладков ничего не добавил. Постоял ещё полминуты, оглядел работу — у землянки четвёрки за неделю Воробьёва земля у двери была утоптанная, без пыли, без сорной травы — и пошёл к своей. Эту короткую сцену я наблюдал из своей землянки, не выходя; полог у меня был отдёрнут, и от моей двери до четвёрки расстояние было такое, что слов я не разобрал, но движение Гладкова и шевеление подбородка Воробьёва я различил. Я не вышел и не уточнил. У них теперь была своя короткая фраза, и она у них работала без моего участия. Это было одно из тех изменений, которые в полку случаются за неделю после потери и которые потом держатся долго.
Седьмого июля вечером Кожуховский передал ещё одну отметку — последнюю в эту неделю.
— Алексей Петрович, по сводке. Образован Воронежский фронт. Завтра, восьмого числа, наш полк в составе восьмой воздушной армии переходит в подчинение нового фронта. Командующий — Голиков.
— Понял, по фронту переходим.
— Цели, маршруты — те же. Прикрытие — то же. Меняется административное подчинение.
— Хорошо, по работе ничего не меняется.
— И всё, до утра, командир.
Он ушёл. Я остался у семёрки. Прокопенко уже закрыл машину на ночь — над капониром не горел фонарь, и над дальним посёлком Анна уже зажглись редкие огни. На дальнем конце аэродрома Воробьёв подметал у землянки четвёрки — он за неделю с двадцать восьмого июня делал это каждый вечер, медленно, тщательно. На вопрос «зачем» он один раз обронил: «привык». Я больше не спрашивал. У него за неделю это успело стать привычкой полка, и его привычку я молча принял как принимают то, что не нужно объяснять.
В землянке у меня на столе всё ещё лежала книжка Толстого, рядом с моей рабочей тетрадкой. К книжке за неделю я добавил вторую запись в тетрадке — короткую, по пятому июля: «Морозов, правое предплечье. Кость цела. Госпиталь до 22.07, в строй к началу августа. Часы у Захарова». Эта запись у меня в журнале шла не как запись о потере — Морозов был жив, в строю через три недели — а как запись о выбытии на ремонт. Между потерей и выбытием на ремонт у нас в полку с лета сорок первого лежало то самое расстояние, на котором держались остатки фронтовой надежды. Третья по очереди, если она будет, у меня в голове уже была отмечена не именем, а просто «следующая», и я не торопил её к себе.
Я вышел из землянки на полминуты — постоять у двери, посмотреть на полосу. По щели в пологе шла косая полоса лунного света; луна сегодня была не полная, а на убыли. У дальнего посёлка, в Анне, лаяла собака — та же, что и в начале июня. Я её узнал и не оглядывался.
Часы Морозова сейчас лежали в кармане у Захарова, а Морозов в полевом госпитале в Анне был без часов. Захаров их Морозову вернёт двадцать второго или двадцать третьего, при возвращении в полк. До этой даты — двадцать один день. По моей шкале самые тяжёлые из них пойдут с восьмого по пятнадцатое. Я об этом подумал коротко и не озвучивал никому.
Глава 10
«Севастополь»
Восьмого июля газета о Севастополе пришла к нам с двухдневным запозданием.
Сводка от четвёртого, на первой странице, шла короткой, в три строки. «После двухсот пятидесяти дней героической обороны наши войска оставили город Севастополь». Дальше — короткий перечень, кто за что представлен к наградам. Без потерь, без цифр, без подробностей. Я знал, что в плену там не двести пятьдесят дней, а одна неделя у мыса Херсонес, и что в этом плену сейчас лежит не один десяток тысяч человек. Но в сводке про это не было ни строки, и я её прочитал, как читает всякую сводку любой человек, у которого нет ничего, кроме сводки.