18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Дон (страница 1)

18

Штурмовик. Дон.

Глава 1

«Тыловой»

Шестого мая, к обеду, Прокопенко закончил перебирать у семёрки правую стойку шасси.

Я подошёл, когда он уже укладывал ключи в ящик и не торопился, как всегда. Ящик стоял у него под коленом, инструмент он отбирал по одному, обтирал тряпкой и клал в свои гнёзда. Тряпка была серая, с тёмными разводами по краю, и пахла маслом так, как пахнет за неделю работы без перерыва. День был сухой, и под колёсами семёрки грунт был жёсткий, не зимний. Тень от крыла лежала на земле длинная, ровная, и я остановился внутри этой тени, чтобы не светило в глаза.

— Андрей Николаевич смотрел? — спросил я.

— С утра, — отозвался Прокопенко, не выпрямляясь и продолжая прятать ключи. — Сказал, поставлю шток — пусть гоняет на земле сколько хочет. До конца недели на воздух не выпустит.

— А ты что, ставишь?

— А я ставлю, — Прокопенко снова склонился к ящику, и я постоял молча. Левая стойка стояла как стояла, правая теперь блестела свежей смазкой по тяге, и видно было, где он подгонял. У торца тяги осталась светлая полоска — там, где металл подтачивал напильником, чтобы лёг как надо. Зимой он бы это делать не стал. Зимой шток шёл в смазке, а под смазкой — иней с прошлого вылета, и работать с напильником у тебя на голых пальцах не получалось при минус двадцати. Теперь работалось. Прокопенко не торопил руки и не торопил время. Он раскладывал инструмент по гнёздам так, словно у него этих гнёзд и этих ключей будет ещё много лет вперёд, и каждый ключ должен лежать на своём месте. У меня было ощущение, что он чувствует это «много лет вперёд» лучше, чем я, и держит за нас обоих.

Я снял рукавицу, которую держал в руке без надобности, и положил ладонь на крыло.

Металл был тёплый.

Не от меня. От солнца, которое к обеду набрало силу и грело покрашенный верх крыла так, что под рукой держалось спокойное тепло, без всякого холода снизу. То самое тепло, которое перед маем под Старицей я держал в темноте, ночью, у крыла, а теперь оно было днём, и было его много, и оно было общим. Полоса лежала под ветром, и ветер шёл с юго-запада, тёплый. Где-то у леса заводился ЗиС, потом захлебнулся и ровно загремел. По дальнему краю аэродрома два бойца с лопатами утаптывали отвал.

— Григорий Тихонович, — позвал я, — колёса у семёрки как?

Прокопенко не торопясь распрямился, отёр ладонь о голенище.

— Колёса как колёса. Резина старая, но до лета доходит, — он сощурился на правое колесо, словно оно могло возразить. — К новой машине новые ставить будем. До тех пор так.

— До какой такой новой? — спросил я, понимая, что услышу.

— Какие пришлют, такие и поставим, — Прокопенко переложил последний ключ в гнездо и захлопнул крышку ящика.

Это было всё, что он мог сказать. Слухи про новые машины ходили по полку с конца зимы: с задней кабиной, со стрелком, с пулемётом сверху. Слухи росли и тонули. Прокопенко в слухах не участвовал. Прокопенко делал то, что лежало под рукой, и оставался при том, что лежало под рукой. Это была его манера, и она у меня держалась с лета сорок первого как одна из самых надёжных вещей в этом мире.

— Шестакова машина? — спросил я. — Левая стойка как себя ведёт?

— Шестакова я делал в апреле. Третьего числа, — Прокопенко помолчал, прикидывая. — Шток не подтачивал, у него под смазкой нормально лежит. У вашей подтачивал, потому что у вашей в декабре била осколком в ободок гнезда, и я тогда выправлял, а после выправки ходило с зазором. Теперь не ходит.

— Гладкова? Морозова?

— У Гладкова порядок. У Морозова — тоже. А Ковальчука гоняю по второму разу: у него масло не то заливали в феврале, у нас тогда из эскадрильского запаса кончилось, а из общего привезли с примесью. Никто не виноват. Но мотор после того ходит хуже. Гоняю — пройдёт.

Я перевёл взгляд в сторону капониров, где стояли остальные машины эскадрильи. Они отсюда виделись маленькими, тёмными, ровно расставленными по линии, как игрушки на полке. Гладкова, Морозова, Тихонова, Захарова, Шестакова, Ковальчука — шесть машин у мастерской и моя седьмая здесь, под рукой у Прокопенко. Восемь в строю, считая моторный фонд. Зимой у меня было меньше. Зимой, в феврале, в воздух выходило четыре, иногда пять. Теперь восемь стояли в строю и ждали. Это было больше, чем мне привычно было видеть с лета сорок первого, и я не сразу к этому привык.

Я ещё раз обвёл глазами семёрку. Машина стояла прямо, лыжи давно ушли в склад, под колёсами был сухой грунт. На борту, у цифры семь, осталась светлая щербина после зимы — там, в феврале, чиркнула пуля, не пробив. Краску потом подправили, но след всё равно остался: тон чуть светлее, и пятно белое внутри. Я смотрел на это пятно и помнил, что хотел спросить Прокопенко, надо ли его закрашивать в тылу или оставить, как есть. Спрашивать не стал. У него и без этого работы хватало, а пятно держалось и держалось, и в этом тоже была какая-то правда, которую не нужно было перекрашивать.

Я отошёл от семёрки, и Прокопенко за моей спиной снова негромко открыл ящик с инструментом.

К вечеру в землянке третьего звена сидели четверо.

Гладков — у входа, на своём месте, спиной к стене. Перед ним на нарах лежала разобранная гармонь. Не сломанная, а просто разобранная: верхняя планка снята, мехи приспущены, и Гладков клинышком подгонял один из голосовых язычков, прищурив один глаз. Не играл. Готовил. У него была своя манера готовить гармонь — он её разбирал на части и подгонял что-нибудь одно за вечер, как будто инструмент был не инструментом, а живым, который к лету линяет и к зиме набирает шерсть. Зимой эта гармонь у него молчала почти три месяца. Сейчас она стояла у него под клинышком и слушала.

Захаров — на нижних нарах напротив, у печки. Печка не горела. Печка тут стояла, как и зимой, но никто её не топил уже неделю, и заслонка была отодвинута, чтобы тяга шла наружу и не несло старой гарью. Захаров чистил сапог. Старый, с прошлой осени, сапог уже не стоило чистить, но Захаров чистил. Это была хорошая привычка зимы: руки заняты, голова отдыхает. Захаров правую руку держал чуть бережнее, чем левую, — у него в феврале осколок вошёл в мякоть бедра, на правую сторону, и хотя бедро зажило, рука по привычке оставалась чуть сдержаннее в правом плече. Он сам, я думаю, этого уже не замечал.

Морозов сидел рядом с Захаровым, тоже на нижних нарах, и держал на колене раскрытые часы. Те самые трофейные, на цепочке. Часы у Морозова шли исправно почти всю зиму, потом стали отставать минут на десять в день, и теперь Морозов их разобрал и пытался понять, что к чему. Циферблат лежал у него на ладони лицом вверх. Стрелки сняты. На цепочке болтался только маленький латунный кружок — крышка. У него рядом, прямо на одеяле, лежали мелкие детали — два винтика, пружинка, маленький камень с дырочкой посередине. Морозов брал их пинцетом, разглядывал и клал обратно, в том же порядке. Пинцета у него настоящего часового не было, был самодельный из двух медных полосок. Сделал ещё зимой.

Тихонов был у дверного полога. Стоял, не садился. У Тихонова была привычка вернуться в землянку и постоять у входа, как будто хотел убедиться, что он попал куда нужно. Потом он садился.

Я вошёл, и никто не встал.

— Товарищ командир, — обронил Захаров, не отрываясь от сапога.

— Сиди, — я махнул рукой и сел на свободные нары у Гладкова.

Гладков подгонял язычок ещё секунду, потом отложил клинышек и обернулся ко мне, не головой, а одним движением подбородка.

— Слышно что? — спросил Морозов, не поднимая головы от ладони с циферблатом.

— Ничего нового, — отозвался я и придвинулся ближе к фонарю.

— Совсем? — он сдвинул бровь, но на меня всё равно не поглядел.

— Кожуховский говорит — пополнение к концу недели.

Морозов хмыкнул, не отрываясь от часов. Захаров на секунду замер с сапогом, потом снова повёл щёткой. Тихонов у двери ничего не сказал и слегка переступил с ноги на ногу.

— Молодые? — спросил Гладков, не подняв глаз от клинышка.

— А какие ещё, — ответил я ровно.

— Сколько их? — он наконец оставил гармонь и сел прямее.

— Кожуховский говорит — четыре в эскадрилью.

Гладков задумался. Я знал, о чём он думает: о том, кто из «молодых» окажется его ведомым, и о том, что весь февраль и март он водил Шестакова, и что Шестакова ему отдадут вряд ли, потому что Шестаков теперь у меня в первой паре, и он привык. Гладков об этом не спрашивал. Гладков ждал, когда людей пришлют, и брал тех, кого пришлют, и работал с теми, кого пришлют. Это была другая его манера, и она у меня тоже держалась как надёжная вещь.

— А машины? — Захаров впервые за вечер поднял глаза от сапога.

— Машины — позже придут, — я ответил.

— Какие именно? — переспросил он не торопясь.

— Те самые, — я не уточнял какие. Уточнять было нечего. Слухи про двухместные ходили по полку всю зиму, и слух от Кожуховского прибавил к ним только то, что машины придут не сразу.

Захаров двинул щёткой по подъёму сапога, потом отставил сапог в сторону, оценил с расстояния и снова взялся.

Морозов отложил пинцет, поднял на меня глаза.

— Часы у меня встали, — сказал он, без всякого перехода. — В среду стояли четыре часа, в четверг — два, сегодня — час. Шли, шли, и тут раз — стоят. Я их разобрал, оглядел — внутри ничего не сломано. Пружина целая. Камни на месте. А не идут.