18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Колм Тойбин – Мастер (страница 43)

18

«Повернувшись спиной к двери Джона, Лиззи вышла в прихожую. Там она подняла с пола покрывало, наспех брошенное в углу среди кучи рванины: это было старое армейское одеяло. Она завернулась в него и вышла на веранду».

Он хотел было бежать в чулан позади кладовой и найти одеяло Уилки, но потом вспомнил, что они теперь в Бостоне, а одеяло, конечно же, осталось в Ньюпорте или его выбросили при переезде. Он начал вспоминать запах того одеяла, вызывать в памяти ауру поля боя, ауру войны:

«От этого старого, изношенного грубого одеяла шел какой-то земляной дух со слабым привкусом табака. Мгновенно чувства юной девушки перенесли ее туда, где она никогда не бывала, – на Юг, на далекие поля сражений. Она увидела солдат, которые лежали в болоте и попыхивали старыми добрыми трубками, поплотнее завернувшись в одеяла, укутанные тем же мерцающим сумраком, который осенял и ее – слабую, но защищенную этим покровом. Ее мысли блуждали посреди таких сцен…»

Ему было внове ощущение власти, силы. Этот набег на собственные воспоминания, обнажение чего-то настолько глубоко личного, сокровенного, что никто даже не знает, откуда этот момент в рассказе берет свое начало, заставили его поверить: он совершил нечто смелое и оригинальное.

Глава 8

Июнь 1898 г.

Он проследил взглядом, как его подруга-писательница поднялась и подошла к окну гостиной, но не стал высказывать вслух предположение, что ей было бы удобнее там, где он первоначально ее посадил. Дама предпочла оказаться спиной к свету. А вот интересно, думал Генри, помнит ли она, что две, а то и три ее героини точно так же входили в комнату и садились, благополучно и намеренно, спиной к большому окну, чтобы предстать перед окружающими в наиболее лестном ракурсе. Впрочем, усевшись, миссис Флоренс Летт, кажется, перестала следить за лицом, постоянно морщила лоб и гримасничала. Каждая фраза ее сопровождалась драматической переменой мимики – она то улыбалась, то хмурилась, то морщила свой почти безупречный носик. И как только ее лицо выдерживает столь множественную и мгновенную смену погоды, дивился Генри. Очень скоро, думал он, произойдет оползень, расплата неминуема. Но сейчас он внимал рассказу о поездке в Италию, о ее новой книге, о ее очаровательной дочурке, о том, как медленно полз поезд до Рая, о том, как ей жаль, что она не может погостить подольше, и снова о ее прелестной шестилетней дочке, которой в данный момент всячески угождали на кухне, о дочкином образовании и ее наследстве, потом опять об Италии и о случившемся там самоубийстве близкой подруги Генри – Констанс Фенимор Вулсон.

– В Венеции, – сказала она, – все только и говорили о вас: почему вы так внезапно уехали, почему не вернулись. «Он же художник, – говорю я им, – величайший мастер, а не дипломат». Но они все жаждут вас увидеть. Венеция так печальна. Там всегда грустно, но сейчас даже грустнее обычного, и люди, которые, как я думала, знать не знали о Констанс, уверяют, что им ее не хватает. Бедняжка Констанс, знаете, я не могла ходить по тем улицам. Пришлось уехать, не представляю даже, что вы будете делать.

Дверь медленно отворилась, и в комнату тихонько вошла дочь миссис Флоренс Летт. Мать ее как раз была на середине фразы и решила не останавливаться. Девочка невозмутимо и внимательно изучала комнату. На ней было длинное синее платье. Генри отметил, что и глаза у нее тоже ярко-синие, а кожа очень чистая и белая. Она стояла, уважительно слушая речь своей матушки, а Генри любовался невероятной красотой девчушки. Со своего места на софе он протянул к ней руки, и недолго думая она украдкой подошла, взобралась к нему на колени и обняла обеими руками.

– Конечно, мы все ездили к ней на могилу, – продолжала ее мать. – Знаете, на некоторых могилах, где люди нашли свое успокоение, ты понимаешь это и ощущаешь, что так и должно быть, таков естественный порядок вещей. Но совсем не так я себя чувствовала у бедной Констанс, хотя кладбище там очень красивое. Ей бы понравилось. Но я не почувствовала, что она нашла там покой, абсолютно не почувствовала.

Миссис Флоренс Летт продолжала говорить, Генри слушал ее. Он не заговаривал с девочкой, сидевшей у него на коленях, полагая, что через минуту-другую она спрыгнет и переберется поближе к матери. Впрочем, девочка явно чувствовала себя очень уютно, и постепенно ручки ее обмякли и она уснула. Интересно, думал Генри, всегда ли это очаровательное дитя так непринужденно ведет себя с незнакомцами, – но решил не спрашивать об этом у ее матери.

Когда ребенок пробудился, в комнате начали сгущаться сумерки, служанка унесла чайные чашки, а миссис Флоренс Летт успела обсудить великое множество тем. Открыв глаза, девочка улыбнулась ему. Его необычайно тронула ее непосредственность; то, что она так доверчиво пришла к нему, как приходят только к родителям, сулило удачу. Он улыбнулся, когда она слезла с его колен.

Поскольку миссис Флоренс Летт никак не прокомментировала то, что произошло, то и он ничего не стал говорить. Он все бы отдал, чтобы малышка не чувствовала себя неловко. Она вела себя с ним так естественно.

Когда они с матерью собрались уходить и слуги пришли попрощаться с ребенком, стало ясно, что ее визит в кухню и кладовую тоже оставил по себе огромное впечатление. Тут девочка впервые застеснялась и уцепилась за материнский подол, но та нежно, но твердо подбодрила дочь, и девочка улыбнулась, почти нехотя, и помахала ручкой на прощанье.

Генри вернулся в гостиную, снова устроился на софе и вдруг ощутил, что в воздухе все еще витает легкий флер ангельского присутствия ребенка. Двумя днями ранее он возвратился из Лондона и пытался погрузиться в работу, заставляя себя просиживать в кабинете все светлое время суток, пренебрегая корреспонденцией и никого не приглашая в гости. Миссис Флоренс Летт перехитрила его, телеграммой объявив ему о своем приезде и явно дав понять, что ответа не требуется, и сразу же явилась, как обещала.

Теперь, когда в Лэм-Хаусе зажглись лампы, он вернулся за стол и задумался над рассказом гостьи о Венеции. Перед ним на бюро лежало письмо от миссис Кертис, хозяйки Палаццо Барбаро[54], где его много раз радушно принимали. Она использовала те же слова, описывая город. Писала о его печали, об улицах, прилегающих к тому дому, из окна на втором этаже которого выбросилась Констанс Фенимор Вулсон.

Ее гибель, как и смерть сестры Алисы, Генри носил в себе день за днем. Приходили и уходили видения Констанс – иногда ее неподвижное, изломанное тело на мостовой, а иногда только детали: беззвучно шевелящиеся губы, когда он говорил с ней, отчаянные, несмотря на слабый слух, усилия не упустить ни единого слова. Он снова видел ее в залитом солнцем Беллосгардо – то были, наверное, счастливейшие времена для нее – в белом платье, под белым зонтиком, улыбающуюся. Она сидела так, словно позировала для искусно скомпонованного портрета, и безоговорочно, собственнически демонстрировала полное доверие всему, что он только собирался сказать. Она была, пожалуй, самым близким его другом за пределами его семьи. И он до сих пор не мог поверить, что ее больше нет.

Среди вещей и вещиц, которые леди Вулзли настоятельно рекомендовала ему приобрести для Лэм-Хауса, была старая карта Суссекса – явное свидетельство того, как изменились соотношения между морем и сушей на этом клочке берега. Отрадно было осознавать, что Рай и Уинчелси стоят на подвижных наносных почвах беспрестанно изменчивого побережья. Границы здесь не были четко определены и закованы в камень, они, как ему нравилось считать, оставались открыты для предложений моря. Иногда, медленно расхаживая по залитому ярким светом садовому домику или сидя наверху в гостиной и глядя в окно, Генри воображал, что одним росчерком пера, звучанием голоса он может изменить русло реки, вызвать морской прилив или появление нового мыса на пляже.

Расположение Рая и Уинчелси казалось ему теперь почти неразумным. Он любил рассказывать гостям, как в тринадцатом веке Уинчелси был практически разрушен во время могучего шторма, который поглощал огромные куски берега, пока не стало очевидно, что город обречен. Поэтому его перенесли, а старый город-призрак – ему нравилось употреблять при гостях эту метафору – увядал, словно последний бездетный потомок старинного рода, которому остались только воспоминания да покрытые патиной сокровища, в то время как отпрыски новых семейств-узурпаторов цвели пышным цветом. Но успех от этой новой затеи тоже оказался недолговечным. Когда в борьбу вступают море и суша, продолжал Генри, обычно побеждает море, а суша исчезает. Рай и Уинчелси, то есть новый Уинчелси, собирались стать великими портовыми городами, лелеяли большие планы и честолюбивые мечты. Но затем, с течением веков, суша возобладала, медленно и застенчиво начала образовываться скромная равнина, которая мягко, но эффективно отодвинула море подальше от городов.

Если первый Уинчелси погиб под водой, то второй остался ни с чем. Генри говорил так, словно с этим фактом трудно было смириться. Эта равнина, говорил он, этот чудной приросток к побережью, возникший по чистой прихоти природы, радовал его настолько, словно он сам лично был причастен к его появлению. Все это делало Рай еще более таинственным, создавало у Генри ощущение причастности к его истории. Однажды море подошло к самому порогу, а потом отпрянуло, оставив городу особенный приморский свет, чаек и плоское пастбище – двусмысленный заем, навязанный водой Суссексу и его жителям.