Колм Тойбин – Мастер (страница 42)
Генри находился в спальне Уилки, когда тот, уже способный, пусть и с трудом, говорить, попросил отца прочитать проповедь. Голос его был слаб, но глаза горели нетерпением, и он смотрел на отца, томимый невинной жаждой, когда Генри-старший начал с объяснений, что все смертные, здоровый и богатый, больной и раненый, в равной степени зависят от Божественной длани нашего Пастыря и наш главный интерес в том, чтобы стать кроткими и невинными его овцами. Он продолжал в том же духе, но вскоре Уилки, сперва нерешительно, а затем громко и со слезами на глазах перебил его:
– Ах, отец, легко проповедовать веру в Господнюю любовь, но как тяжко сохранить веру там, где я был.
Генри-старший молчал. Они смотрели, как Уилки хватает ртом воздух, пытаясь сказать еще что-то. Отец повернулся к Генри, будто спрашивая совета у своего второго сына, следует ли ему продолжить проповедь или подождать, пока выскажется Уилки. Генри не ответил, но вскоре голос Уилки окреп, и он ясно дал понять, что не желает продолжения проповеди, хотя изначально сам о ней попросил.
– Я очнулся на песке под навесом и постепенно вспомнил бóльшую часть того, что случилось, как меня дважды ранило, как я упал, тех двоих, что пытались меня вытащить в лазарет, как убило одного из них, как я пытался ползти. Я пришел в себя, всеми покинутый, больной и слабый от потери крови. И пока я лежал и думал, что уже никогда не увижу родного дома, бедняга из Огайо с отстреленной челюстью, который, наверное, заметил, что я рядом с ним и сам не могу встать, подполз ко мне и залил своей кровью. И тогда я почувствовал…
Уилки закрыл лицо руками и расплакался. Он лил слезы, не в силах больше выговорить ни слова. Плач усилился, превратился в рыдания, а отец и брат беспомощно смотрели, как он корчится в судорогах на постели. Но тут пришла мать, обняла Уилки, приголубила и, нежно приговаривая, стала утешать всех троих.
– Когда Уилки был младенцем, – сказала она, склонясь над уснувшим наконец Уилки, – он лежал в колыбельке, и, казалось, улыбка не сходила с его личика. Я все пыталась выяснить, всегда ли он улыбается или только заслышав мои шаги. Но у меня так ничего и не вышло. Вот чего мне так не хватает сейчас, чего я так жду – когда он снова начнет улыбаться.
В сентябре Уильям вернулся в Гарвард, чтобы продолжить учебу, но Генри с ним не поехал. Родители были всецело поглощены заботами об Уилки, но обрадовались, когда при следующем штурме форта Вагнер, который, к счастью, был эвакуирован перед самой атакой, Боб остался цел и невредим.
Генри сидел в своей комнате, пока Уилки выздоравливал, а Боб служил у себя в полку. Отношение матери к затворничеству Генри смягчилось, стоило Уилки заговорить о своем желании вернуться в армию, как только он почувствует, что здоров, а не когда позволят врачи. За столом мать, как и прежде, много говорила о храбрости и самопожертвовании своих младших сыновей, но в голосе ее звучала скорее горечь, нежели гордость.
– Оба они повидали такое, на что не следует смотреть в их возрасте. Они видели столько ужасов и испытали их на себе, и я не знаю, смогут ли они когда-нибудь оправиться, или их будут преследовать страшные видения, которые никто из нас и представить себе не может. Как бы я хотела, чтобы они никогда не уходили на эту войну. Вот и все, что я могу сказать. Как бы я хотела, чтобы эта война никогда не начиналась.
Тетушка Кейт кивнула, но Генри-старший бесстрастным, туманным взором уставился куда-то вдаль, словно его жена высказала какое-то обыденное, не заслуживающее внимания наблюдение. Как только завершалась каждая трапеза, Генри скрывался в своей комнате. Мать снова начала волноваться за его больную спину, приносила ему подушки, уговаривая лежать, а не сидеть во время чтения.
Он не знал, как рассказать им, когда его первый рассказ о неверной жене, написанный на французский манер, был принят нью-йоркским журналом «Континентал мансли»[53]. Рассказ должны были напечатать под псевдонимом, так что при желании Генри мог бы утаить новость от родителей. Он выждал день или два, а потом, застав отца одного в библиотеке, все же решил открыть ему секрет. Целый час отец читал рассказ и высказал свое неодобрение его содержанием, совершенно не воодушевляющим, по его мнению, и слишком драматизирующим низменные побуждения. Затем отец написал Уильяму, а тот вскоре прислал Генри насмешливую записку, в которой поинтересовался, откуда у него такие познания о французских женщинах, склонных к адюльтеру. Кончилось тем, что отец раструбил всему Ньюпорту, что его сын скоро опубликует рассказ во французском стиле.
Уилки поехал было в полк, но его признали негодным к службе по состоянию здоровья, и он возвратился домой, полный решимости поправиться и снова уйти воевать, чтобы встретить грядущую победу со своим полком. Ничто не могло омрачить его энтузиазм. У Генри за то время, пока Уилки дожидался возвращения в полк, вошло в привычку тихо сидеть рядом с его кроватью и читать, а сам Уилки дремал или просто лежал неподвижно и безмолвно. Однажды Генри бесшумно возвращался к себе в комнату, когда Уилки уже успокоился и уснул, и в коридоре столкнулся с тетушкой Кейт. Та шепотом сообщила, что оставила ему на кухне сладкого пирога с молоком. И только он собрался сказать, что не хочет ни молока, ни пирогов, как лицо ее помрачнело, а брови нахмурились, и тогда он сообразил – тетушка хочет, чтобы он пошел с ней на кухню.
Они вдвоем на цыпочках спустились по лестнице. На кухне она начала шептать что-то насчет выздоровления Уилки, а потом плотно притворила дверь и заговорила вслух.
– Он просто свихнулся на своем возвращении на войну, – сказала она. – Будто мало ему ран и страданий.
– В этом смысле он остается идеалистом, – сказал Генри.
Тетушка Кейт неодобрительно поджала губы.
– Не уймется, пока не закончится эта война. Он как все Джеймсы, кроме тебя, – продолжала она. – Твердолобые, ретивые глупцы.
Она пристально изучала его лицо, стараясь понять, не перегнула ли она палку, но он улыбнулся ей, забавляясь, давая понять, что она может сказать больше, если пожелает.
– В семействе твоего отца все одним миром мазаны. Уж если пить – так запоем. За одну ночь могут проиграться дочиста. Одна страница учебника богословия, а потом… – Она осеклась, покачала головой и вздохнула. – Половина из них умерли совсем молодыми, понимаешь? Оставили сиротами твоих кузин Темпл и бедняжку Гаса Баркера. Конечно, ваш дед, старый папаша Уильям Джеймс из Олбани, в свое время был так же богат, как мистер Астор, но все Асторы – хорошие бизнесмены, а у Джеймсов хорошо получалось только пить, играть да умирать молодыми, а еще очертя голову мчаться к какой-нибудь дурацкой цели. Каждый раз, когда я слышу разговоры Уилки, что он, мол, вернется воевать, я вижу всех Джеймсов скопом, всегда готовых совершить глупость. Уильям тоже вчера хотел быть художником, а сегодня – уже врачом. Ты единственный, кто пошел в нашу родню, единственный надежный человек в этой семье.
– Но я тоже в прошлом году изучал право, а потом передумал, – сказал Генри.
– Ты не увлекался юриспруденцией. Ты сделал это, чтобы убраться подальше отсюда, и теперь, видя, как чудовищна, как безумна эта война, становится ясно, что ты был прав. Останься ты здесь, они и тебя втравили бы, и ты ковылял бы сейчас с ампутированными руками-ногами.
Голос у нее теперь стал резким, а взгляд пронзительным, почти диким. В тусклом свете кухонной лампы она напоминала карандашный портрет старухи – мудрой и безумной одновременно. Тетушка Кейт умолкла, губы и челюсть ее угомонились. Она не сводила с него глаз, надеясь на ответ. Когда ответа не последовало, она заговорила снова.
– Ты один у нас надежный, единственный, кто знает, что надо делать. Хорошо, хоть ты у нас есть.
К тому времени, как вышел в свет первый рассказ Генри, его отцом в очередной раз овладела охота к перемене мест, и он решил, что семья должна окончательно переехать в Бостон. Генри был рад покинуть Ньюпорт. Теперь он держал свои рассказы в секрете, показывая родным только обзоры, которые писал для периодических изданий – «Атлантик мансли», «Норт американ ревью», «Нейшн». Втайне от всех он медленно и тщательно каждый день трудился над рассказом о юноше, который ушел на войну, оставив дома мать и любимую. Сперва он увлекся, изобретая нечто чистое и изысканное, наподобие баллад, которые собирал профессор Чайлд. Он создал неуживчивую, гордую и амбициозную мать, Джона – ее мужественного и беззаботного сына и Лиззи – его возлюбленную, невинную и кокетливую. Каждую сцену он тщательно обдумывал, перечитывая каждое утро то, что написал накануне, постоянно что-то удаляя и дописывая. Он старался работать быстро, чтобы придать повествованию хороший темп и плавное течение, и в один из таких дней в новой квартире, снятой семейством на Бикон-Хилл, ему в голову пришло нечто такое, что повергло его в шок, но не остановило.
«На четвертый день в сумерках Джона Форда на носилках доставили к дверям его родного дома, – написал он. – Мать, окаменевшая от горя, шла рядом, а добрые друзья молча простирали к нему руки, готовые помочь. Джон был очень болен, его нельзя было тревожить, да и раны были слишком серьезны, и его возлюбленной Лиззи не разрешили его навещать», – писал он, и чувствовал, что вплотную приблизился к тому, что занимает его мысли днем и снится ему по ночам, – к судьбе его раненого брата. Теперь отец не мог бы обвинить его в аморальности, а Уильям не высмеивал бы за то, что он пишет о мире, который не знает. Внезапно к нему явился образ, и он затаил дыхание, боясь, что его упустит: