Коллектив авторов – Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х (страница 107)
Но главное, что мы тогда с Гудковым, фактически вдвоем, ну, немножко привлекая еще нескольких близких нам людей из Библиотеки Ленина, стали читать левадовские тексты, которые появлялись примерно с частотой раз в год-полтора. Появлялись в те годы, о которых принято говорить, что он был вытеснен из научной среды. Это не так, было вполне полноценное существование, но, конечно, в очень жестких, уродующих человека рамках. Его это, к счастью, не изуродовало, хотя хорошей печатной судьбы у него не было. Но поскольку мы знали о том, что эти статьи где-то там в летучих сборничках, никому не доступных, появлялись, мы их, пользуясь всеми средствами Библиотеки Ленина, естественно, доставали, ксерокопировали и дальше читали строку за строкой, прорабатывая их так, как в свое время правоверные большевики прорабатывали Ленина или Маркса.
Это очень много дало. Потом Леша Левинсон сказал хорошую фразу про статьи Левады: «Это были статьи с потенциалом книг». Они были написаны именно так, эти шесть-семь страничек. Еще нужно было использовать и эзопов язык, потому что он все-таки был под большим контролем и постоянным наблюдением, кроме того, ЦЭМИ[29] был институтом, которым власть чрезвычайно интересовалась.
Так вот, это очень много дало, потому что тот тип социологии культуры, социологии литературы, который мы начали постепенно для себя разворачивать, он опирался, конечно, на те вещи, которые Левада тогда писал. По структуре пространства и времени в процессах модернизации и урбанизации, по игровому действию, по сложной, хотя и расчетной, структуре экономического действия. То есть он писал о том, какие культурные императивы, какие ценности, какие культурные образцы стоят за, казалось бы, рациональными простыми видами экономического действия. Это было для нас очень важно, и, в общем, мы находились постоянно в этом поле. Потом начались семинары, и продолжались они все-таки довольно долгое время. В какой-то момент Левада их сам закрыл. Он прочитал лекцию и сказал: «Все, ребята, пора расставаться. Семинар будем считать закрытым».
Он почувствовал, что дело исчерпалось. Семинар же был совершенно открытый, можно было самым разным людям приходить. Там самые разные люди и приходили — и в качестве слушателей, и в качестве докладчиков. Там были самые разные люди: литературоведы, историки и искусствоведы, с одной стороны, и экономисты, с другой. Один из самых шумных семинаров, после которого нас попросили сменить помещение, был посвящен живописи Ильи Глазунова. И там было такое количество народа, что это само по себе, не говоря о собственно высказываниях — все-таки было начало 1980-х годов, — привлекло внимание дирекции, а дирекция не любит, когда какие-то мероприятия, помимо нее проходящие, привлекают большое внимание. И нас попросили, чтобы мы нашли другое помещение. Это было второе воздействие — через семинары. А потом, через какое-то время, я вошел в круг людей, которые как минимум два раза в год собирались и проводили день вместе — один на старый Новый год, а другой летом. Просто ехали в облюбованное место по Павелецкой дороге и там проводили день за разговорами, легким выпиванием, купанием в тамошней речке. То есть я вошел в ближний круг.
Писать и публиковать? Мы мало что тогда публиковали, но, естественно, читали друг у друга все, что было опубликовано. Это были очень редкие статеечки в каком-нибудь сборнике или на каком-нибудь ротапринте. В общем, некоторый обмен мыслями шел все время: более тесный в нашем кругу, вокруг социологии литературы, чуть менее тесный, но тоже очень интенсивный в этом ближнем круге Левады. Так что примерно с конца 1970–1980-х годов я целиком в этом поле нахожусь.
Ну и третий этап, это когда уже работали в центре — повседневная работа, бóльшая часть жизни, проведенная вместе, и в профессиональном общении, и в каком угодно еще общении. Левада в этом смысле был очень открыт, притом что он, конечно, одиночка по складу своему; был целый ряд пластов его жизни, сознания, биографии, куда он никого не пускал.
Да. Видимо, он чувствовал себя достаточно одиноким: все-таки горизонты были очень, очень широкими. Как-то, когда он еще вел семинар, был его доклад про игру. Он начал с очень высокого уровня абстракции и через несколько минут почувствовал, что аудитория отпадает, тогда он сразу же на несколько этажей снизил способ рассуждения. Я думаю, что он часто ощущал это в своей жизни, не только там, на семинаре, но, я думаю, даже и в нашем кругу. Все-таки у него были другие горизонты, в которых он чувствовал, думал.
Во-первых, я бы сказал, что это касается не Левады, это касается тутошней социологии. И во-вторых, это касается не просто социологии, а социологии в умах отдельных людей. Есть же, в конце концов, такая вещь, как нечистая совесть, в том числе и нечистая социологическая совесть.
Довольно много людей в социологии были недоброжелательны по отношению к Леваде или были просто его прямыми врагами, многие виновны в равнодушном отношении, а некоторые — в помощи тем, кто хотел его съесть. Круг таких людей достаточно широк. Притом что Левада вызывал очень позитивное отношение к себе многих людей, все-таки достаточно широкие круги социологов, политологов и политиков относились к нему с чрезвычайно сильным недоброжелательством.
Слишком крупный, слишком самостоятельный. Он же был некоторое время членом президентского совета. Его довольно быстро оттуда попросили, поблагодарив, кажется, какой-то грамоткой. Он там не пришелся. По-моему, его туда стремился вовлечь Геннадий Бурбулис, которому он как раз пришелся, но там, наверху, Левада не понравился. Он был слишком самостоятелен, критичен, им нельзя было управлять, не говоря уже о том, что его кругозор на много этажей превышал способности даже самых продвинутых на высотах политики людей. Левада умел разбираться в том, что происходит. Он очень хорошо понимал людей, кстати.
Да, по-человечески он видел их достаточно остро, нелицеприятно и вел себя соответственно этому. Я видел несколько таких ситуаций, ко-гда собеседник Левады заигрывался настолько, что был не то что не интересен, а неприятен, и проявлял себя при этом лебезящим и навязчивым. В таких случаях Левада поступал очень резко, спокойно, совершенно открыто, без всяких закулисных интриг. Думаю — я писал про это после его смерти, — что он, конечно, был во многих отношениях полной противоположностью человека советского и в этом смысле человеком крайне неудобным для советских людей разного типа. Он был самостоятельным. Он был чрезвычайно ориентированным на то, чтобы сплачивать людей, не вокруг себя, но вокруг идеи, вокруг проблемы, а тем самым и вокруг себя. Он был человеком чрезвычайно одиноким и самостоятельным, повторяю, но при этом всегда работал в коллективе и замечательно умел в этом смысле подбирать людей, абсолютно неожиданно.
Ты знаешь, он видел какие-то вещи, которых мы просто не видели в этих людях. Он их как-то находил, выдергивал, и потом, через несколько лет, а иногда даже и через большое количество лет, опыт убеждал: вот смотри, как можно было углядеть в этом человеке что-то такое?
Ну и потом — безукоризненно порядочный, абсолютно правдивый и честный. Человек, идущий в науке совершенно своим путем, никогда ни на кого в этом смысле не оглядывавшийся, он вызывал интерес, уважение и симпатию как у людей впрямую к нему примыкавших, так и у значительного числа тех, которые были далеки от него. Но все-таки преобладающая часть, конечно, была настроена подозрительно, скептически и просто с желанием сделать какую-нибудь пакость, а то и хуже.
А насчет того, что он был социальным философом, а социологом не был, это абсолютная неправда. Дело в том, что отечественная социология не просто находится в плохом состоянии, я бы сказал, что ее просто не существует пока что. Есть некоторые заявки, есть какое-то смутное томление, такая фантомная боль, но пока что всерьез говорить об отечественной социологии не приходится.
Имело место такое ощущение, что было вроде бы что-то, черт его знает. Появилось накануне революции, а потом это обрубили. Потом чего-то такое начинали в 1960-е годы и опять обрубили… Мне кажется, это были все-таки лишь заявки на социологию, скорее томление — потому что должна же у нас быть своя социология, как во всех серьезных странах, как у всех «больших». Почему ее нет? Понятная вещь, почему ее нет. Россия — не только ее массы, но в значительной части и ее элиты — не хочет войти в круг модерных обществ. Не потому, что у нее не получается, а просто она не хочет, упорно этого не хочет. А весь социологический проект, западноевропейский проект социологии, — а другой социологии мы не знаем, — он придуман под проблематику модерных обществ. Если страна не хочет туда входить, там социологии не будет. Ну нет на Кубе социологии, и никого это не волнует. Какие-то опросы общественного мнения можно организовать, но какой смысл? И так ясно, что «все поддержат». В этом плане социология тогда и начинает чуть-чуть появляться, хотя бы в виде таблиц, когда происходит очередная попытка все-таки в круг этих модерных обществ войти.