реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории (страница 65)

18

Главный контраргумент высказал Грэм, а позже – Бучер и Левин. Хотя Грэм признает, что я, скорее всего, прав в том, насколько важно дешифровать то, что он называет «действительной иллокутивной силой высказываний», но отмечает, что мне не удалось дать правильный «рецепт», где описывалось бы, «как возможна подобная дешифровка» [Graham 1980: 147–148][318].

На самом деле я указал, какие составляющие любой такой попытки проанализировать идею понимания представляются мне самыми важными. Определяющим для иллокутивной силы любого высказывания, очевидно, должен быть смысл самого высказывания. Возьмем хотя бы самый прозрачный пример: на смысл влияет грамматическое наклонение. Когда полицейский говорит: «Там очень тонкий лед», – иллокутивным намерением, которое стоит за данным высказыванием, не может быть, например, вопрос, обращенный к конькобежцу[319]. Это не означает – как полагают Коэн, Шиффер и другие, – что понятие иллокутивной силы описывает лишь один из аспектов смысла высказываний[320]. Моей единственной целью было доказать, что оно относится к самостоятельному лингвистическому плану. Однако смысл высказывания, несомненно, помогает ограничить возможный спектр заложенных в него иллокутивных сил и, таким образом, позволяет исключить возможность осуществления с их помощью отдельных иллокутивных актов.

Другим определяющим фактором, как я старался подчеркнуть, являются контекст высказывания и обстоятельства его произнесения. Понятие контекста, особенно в трактовке Холдкрофта, очень сложно [Holdcroft 1978: 151–170]. Однако мы вполне можем вычленить его ключевую составляющую, а именно что все сознательные высказывания обычно задумываются как акты коммуникации. Поэтому они, как всегда подчеркивал Остин, обычно либо носят характер опознаваемых конвенциональных актов, либо представляют собой более общего плана вмешательства в (если использовать терминологию Остина) «целостную речевую ситуацию» [Austin 1980: 116–120].

Эту мысль можно развернуть в рамках моего рассуждения, указав на то, что высказывания интересующих меня типов никогда нельзя рассматривать просто как цепочки суждений; они должны расцениваться одновременно и как доводы. Доводы же всегда подкрепляют или оспаривают определенную посылку, точку зрения или образ действий. Отсюда следует: если мы хотим понять подобные высказывания, мы должны будем определить, какого рода вмешательство происходит в акте их произнесения.

Как отмечает Талли во введении [Tully 1988][321], для меня это первый шаг в любой попытке понять, что именно кто-то мог подразумевать, когда говорил что-то. Если мы не сделаем его, то окажемся, по меткому замечанию Вуттона, в положении человека, который слушает в суде обвинение или защиту, не выслушав аргументов другой стороны. Мы будем не в состоянии понять, «почему явно продуктивные способы аргументации не получают развития, а кажущиеся банальными направления и второстепенные вопросы оказываются предметом детального рассмотрения» [Wootton 1986: 10].

Иными словами, в определенном отношении мы должны узнать, почему было высказано то или иное суждение, если хотим понять само это суждение[322]. Мы должны рассматривать его не просто как суждение, но как звено в цепочке аргументов. Поэтому мы должны понять, почему было необходимо совершить именно этот шаг, проследить, какие предпосылки и цели за ним стоят.

Таким образом, мой первый шаг представляет собой обобщение (по наблюдению Вуттона) правила Коллингвуда, согласно которому для понимания любого высказывания требуется определить, на какой вопрос оно могло бы быть ответом [Wootton 1986: 12–13]. Иными словами, я хочу сказать, что любой коммуникативный акт всегда подразумевает усвоение определенной позиции в некоем уже существующем диалоге или полемике. Поэтому, если мы хотим понимать, что говорится, мы должны уметь определять, какую именно позицию занимает говорящий. До сих пор я формулировал эту мысль в терминологии Остина, который утверждал, что мы должны уметь понять, какое именно действие могло стоять за словами говорящего или пишущего. Впрочем, интригующей, хотя и остающейся в тени, чертой в подходе Остина мне кажется то, что его, в свою очередь, можно рассматривать как пример «логики вопроса и ответа», если воспользоваться выражением Коллингвуда[323].

И последнее замечание об идее вмешательства в контекст. Здесь не подразумевается, что важен именно непосредственный контекст[324]. Как особенно подчеркивает Покок, вопросы и проблемы, которые ставят перед собой писатели, могут восходить к далеким эпохам и даже к совершенно иной культуре [Pocock 1980a: 147–148] (см. также: [Pocock 1973]). Поэтому адекватный контекст для понимания таких высказываний писателей – тот, что позволяет нам проанализировать сущность «вмешательства», которое заключают в себе их реплики. Восстановление этого контекста в каждом конкретном случае может потребовать от нас чрезвычайно обширного и столь же тщательного исторического анализа.

Грэм, Локьер и некоторые другие мои оппоненты возражают, что предложенный метод определения заданной иллокутивной силы высказываний «никогда не начнет действовать», поскольку заключает в себе «непреодолимый порочный круг» [Lockyer 1979: 206; Graham 1980: 146–147]. Как я только что показал, процесс, несомненно, цикличен, однако вопрос, с чего начать, никаких затруднений явно не вызывает. Я хочу сказать, что мы должны начать с выявления смысла, а значит, общего содержания интересующих нас высказываний. Нам следует обратиться к контексту их появления, чтобы определить, как именно они связаны или соотносятся с другими высказываниями на ту же тему. Я полагаю, что, если нам удастся с достаточной точностью установить этот контекст, мы в конце концов можем надеяться, что поймем действие, совершавшееся при помощи интересующего нас устного или письменного высказывания.

В качестве иллюстрации возьмем самый очевидный случай – простое повествовательное предложение. Вернемся снова к утверждению Макиавелли, что наемные войска всегда ставят под угрозу свободу. Смысл самого высказывания едва ли вызывает затруднения. Но мы также хотим понять, что мог иметь в виду Макиавелли. Поэтому мы обращаемся к общему контексту. Предположим, что точка зрения, выраженная в данном утверждении, часто фигурировала в политической литературе того времени. Это уже даст нам основание сказать, что Макиавелли повторяет, защищает, поддерживает принятую позицию или точку зрения. Присмотревшись внимательнее к тому, какого рода воздействие осуществляет его высказывание, мы можем двигаться дальше. У нас может появиться основание прибавить, что он одобряет, поддерживает принятое убеждение, соглашается с ним; или же можем обнаружить, что он лишь идет на уступки, признавая или допуская его истинность.

Вместе с тем мы можем обнаружить, что он говорит нечто, переставшее считаться общепринятым, хотя когда-то, возможно, разногласий на этот счет не было. В таком случае он, вероятно, заново формулирует, подтверждает мысль или пытается вновь убедить аудиторию в ее истинности. Может быть, если говорить более конкретно, он подчеркивает истинность своего высказывания, настаивает на ней.

Или может оказаться, что он говорит нечто, ни в коей мере не являющееся общепринятым. В таком случае он, вероятно, отрицает и оспаривает, а может быть, вносит поправки в общепринятое суждение, пересматривает его. Кроме того, он может расширять, развивать или дополнять существующую аргументацию, придавая неожиданное направление ее посылкам. Он может настойчиво убеждать или склонять к признанию этого нового подхода, советуя, предлагая или даже предупреждая о необходимости его усвоить.

Дальнейшие возможности становятся ясны, если мы подумаем над утверждением, к которому я стараюсь привлечь внимание в статье [Skinner 1988a]: когда мы описываем ситуацию или положение дел, нередко мы в то же время даем им оценку. Поэтому мы можем увидеть, что Макиавелли поддерживает, отстаивает или одобряет какой-то образ действий, а не просто описывает его; или же мы можем обнаружить, что он ставит его под вопрос, выражает сомнение или порицает. Иначе говоря, он может аплодировать ему и ликовать, а может говорить о нем насмешливо и с издевкой.

Пожалуй, следствием применения этого подхода является размытая граница между понятиями текста и контекста[325]. Кин отмечает, что я все еще руководствуюсь дихотомией «автор – изображаемый объект», подразумевая, что мне только предстоит услышать о смерти автора, объявленной Бартом и Фуко [Keane 1988: 205]. Не спорю, что это известие показалось мне несколько преувеличенным. Я не могу согласиться с Кином, что авторы – всего лишь «узники дискурса, в рамках которого они берут в руки перо» [Keane 1988: 205]. Конечно, я согласен [Skinner 1988e], что в процессе коммуникации все мы ограничены определенным набором понятий. Но не менее справедливо и то, что язык не только ограничивает, но и расширяет наши возможности. Это значит, что если мы хотим отдать должное ситуациям, когда ставится под сомнение некое условие или эффектно опровергается общепринятое утверждение, то не можем просто распрощаться с категорией автора. Это еще более существенно, если мы вспомним, что наша социальная действительность определяется нашими понятиями и любое успешное изменение в использовании понятия одновременно становится изменением и в окружающей нас социальной реальности. Перо, как отмечает Талли, может стать серьезным оружием.