Коллектив авторов – Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории (страница 42)
Методологическая проблема, стоящая перед нами обоими, намечена в работе «Значение и понимание» («Meaning and Understanding»)[197]. Можно ли констатировать преемственность дискуссии, тянущейся через века и поколения, не навязывая при этом ложный паттерн и не впадая в обманчивый пролепсис? Чтобы дать положительный ответ на этот вопрос, нужно иметь возможность продемонстрировать 1) преемственность языков, на которых велась дискуссия, и 2) связи между речевыми актами, из которых она состояла. В принципе, это представляется возможным; вопрос в том, как Скиннер и я пытались представить такого рода повествование. И здесь обнаруживается различие между проблемой критической: удалось ли это нам – и исторической: как именно мы пытались это осуществить.
Скиннера интересует тот исторический момент, состоявший из совершенных явным образом речевых актов, когда Гоббс выдвинул утверждение, что граждане Лукки были не свободны
VI
Я и сам предпринимал попытки такого рода и потому утверждаю, что это возможно. В «Моменте Макиавелли» и последующих работах я высказывал предположение, что Харрингтон переформулировал макиавеллиевское описание римской свободы как атрибута граждан, для которых владение оружием было необходимым условием свободы действовать и демонстрировать гражданскую «добродетель», и что он поместил это описание в исторический нарратив утраты и восстановления в европейской истории данного условия [Pocock 1985; 1996]. (В этом прочтении Харрингтон использует слово «готический», чтобы обозначить не гоббсовскую теорию свободы, но неравномерное распределение земель, оружия и свободы между королем и его баронами.) От Харрингтона, современника Гоббса, я перешел к моменту, начавшемуся около 1700 года, когда появление систем государственного бюджета, позволявших государству содержать профессиональную армию, привело, с одной стороны, к значительному расширению суверенной власти, а с другой – к совершенно новому взгляду на свободу как на свободу участвовать в различных видах общественной деятельности, возможных в достаточно богатом для обеспечения культуры потребления обществе, в то же время принимая в самоуправлении не больше участия, чем финансируя бюджет через оплату налогов и облекая властью тех, кто уполномочен (empowered) контролировать государство путем его финансирования. Так возник «коммерческий гуманизм», понятийными истоками которого являются как «римский», так и «готический» взгляды.
Недостаток этого коммерческого гуманизма состоял в том, что он не достиг – а фактически, возможно, и препятствовал достижению – какого-либо ви́дения человека как личности, определяемой через ее вовлеченность в гражданскую активность и принятие решений. Ханна Арендт утверждает, что в XVIII веке общество стало более значимым, чем политика, а люди начали рассматриваться скорее через их поведение, чем поступки [Arendt 1959: ch. 6]. Возник «республиканизм», который прославлял «древнюю добродетель» в противовес «современной учтивости» и был ориентирован на восстановление в правах гражданина, защищающего собственные интересы, носящего свое оружие, имеющего свою собственность (реальную землю или богатство, а не условный кредит) и знающего, кто он и в чем его добродетель. «Готический» воин может хотя бы отчасти сливаться с «римским» гражданином; оппозиция оказалась противопоставлением «древней» свободы и свободы «современной». Если первая может быть с легкостью отвергнута как устаревшая и даже варварская, то вторая может быть поставлена под сомнение как путь в будущее «упадка», что означает зависимость от множества общественных сил, которые никто не создавал и не мог контролировать. Пессимистический историзм возник из напряжения между недвижимым, т. е. реальным, и движимым имуществом. По мере того как общество двигалось от древности к модерности, умножение количества товаров модифицировало личность, пока она не перестала быть реальной для самой себя. Этот процесс продолжается через модерность в «постмодерн».
В такую область Скиннер еще не заходил, хотя есть основания полагать, что в своих интерпретациях он может не остановиться на эпохе Гоббса. Исследуя новую область, я обращал внимание на язык, который имеет дело не столько с государством, сколько с гражданским обществом и который принял вид не формальной политической теории, но гражданской истории и политической экономии [Pocock 1999]. Появление подобного языка, по-моему, является центральным событием в «истории политической мысли» Западной Европы XVIII века; мы находимся в точке, где должно рассматриваться разнообразие «языков» и их история. Я не использую скиннеровский вывод 1978 года, согласно которому «модерная» политическая мысль связана с возрастающей безличностью государства, – по-прежнему ли он действует в пределах этой парадигмы? Если да, то он, возможно, не приведет к заключениям, отличным от моих, но он может подразумевать иные истории, сосуществующие и взаимодействующие с теми, которые излагаю я. Мы находимся в истории, где даже в рамках одних и тех же текстов может быть обнаружено, что многие вещи, не обязательно сочетающиеся друг с другом, происходят одновременно. Едва ли есть необходимость в едином нарративе истории Нового времени, который исключает или поглощает все прочие интерпретации.
Возможно, Скиннер вернулся к вопросу о государстве вследствие своего интереса к взаимодействию «римского» и «готического» понятий свободы, на появление которых в истории проливает свет аналитическое разграничение между «позитивной» и «негативной» свободой. В «республиканском» понимании свобода есть свобода граждан практиковать и развивать присущие им «добродетели»; в «негативном», или «готическом», понимании свобода есть иммунитет против посягательства на их возможность делать то, что они пожелают, или быть тем, чем они пожелают. Во втором случае свобода может быть выражена в форме «прав», которые находятся под защитой государства, но могут нуждаться в защите от него. Такова классическая дилемма «либерального» мышления, но возникает и дополнительный вопрос: является ли перечень прав удовлетворительным описанием вовлеченности человеческой личности в политику? Эти проблемы имеют свою историю и возникают в истории. Скиннер и я пишем истории, в которых дискуссии между противоположными пониманиями свободы происходят непрерывно, поскольку они были важны для исторических акторов. Когда я изучал полемику XVIII века вокруг «свободы», в поле моего зрения попало не только государство, но и общество; эта же причина побудила меня исследовать историческую полемику, в которой категории «римского» и «готического» до известной степени включались в категории «древнего» и «современного». Так как временами противоречия между недвижимостью и движимым имуществом в англо-британском[198] понимании обострялись, возникали противоречия между «древним» и «современным» понятиями как гражданства, так и свободы. Я приобрел печальную известность, доказывая в «Моменте Макиавелли», что эти противоречия продолжились и легли в основу Американской республики[199]. Здесь, как и в других ситуациях, многими моими критиками, как мне показалось, двигало желание не только торжествовать победу «современной» свободы над «древней», но также отрицать тот факт, что когда-либо существовала «древняя» точка зрения, с которой можно было полемизировать. В этом пункте, если я не ошибаюсь, дискуссия между нами приобретает нормативный и современный, даже идеологический характер.