Коллектив авторов – Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории (страница 37)
Итак, мы разобрали, а потом собрали заново текст как выражение авторского сознания и текст как акт коммуникации в континууме дискурса, включающего других акторов. Именно эти континуумы, иногда ошибочно именуемые «традицией», и должен изучать историк, если он хочет понять действия и реакции на них, инновации и события, изменения и процессы, которыми образована история дискурса. Однако это не значит, что текст как изолированный артефакт не будет снабжать историка ценной информацией о том, что происходило в истории языков, на которых он был написан. Поэтому историку придется уделить много внимания текстам, которые подвергаются интерпретации и деконструкции, становясь частью истории дискурса. Из этого, однако, не следует, что текст не может в определенные моменты истории обладать тем единством, которое присутствует в искусстве или философии. Когда историк сталкивается с «великим» текстом <…>, он знает, что это прилагательное говорит, во-первых, о том, что акторы в истории, которую он изучает, наделили текст высоким авторитетом или состязательным статусом; во-вторых, что он был признан обладающим исключительной связностью и особым интересом критиками, теоретиками, философами и (здесь он начинает сомневаться) историками в сообществе исследователей, к которому он сам принадлежит. Кроме того, он знает, что ему придется чередовать исследование структуры текста как существующего артефакта в синхронии с исследованием его появления и осуществления как эпизода в диахронном континууме дискурса. Тот факт, что эти два типа реальности редко совпадают, представляет собой явление, которое можно обозначить как
VII
Дискурсивные последовательности, обнаруживающие массу резких разрывов, оказываются в центре внимания историка и предстают перед ним как различные варианты истории языка, помещенные в контексты, поставляемые историей опыта. Предъявляется строгое и обоснованное требование, чтобы две истории были взаимосвязаны: чтобы язык, используемый акторами в обществе, был пригоден для передачи информации о том, что это общество переживает, и – поскольку мы решили придать социальному опыту подобие абсолютного приоритета – чтобы язык, насколько это возможно, представал как результат этого опыта. Здесь видно, что историк отчасти предоставляет языку автономию, и это тревожит тех, кто не отличает автономию от абстрагирования. Поскольку историк постигает языки как формирующиеся в течение длительного времени в ответ на многочисленные внешние и внутренние воздействия, он не считает, что язык настоящего момента просто обозначает, отражает опыт этого момента или является результатом этого опыта. Скорее уж он вступает с этим опытом во взаимодействие; он поставляет категории, грамматику и образ мыслей, посредством которых опыт должен быть осознан и артикулирован. Изучая его, историк узнает, каким образом члены общества были способны постигать тот или иной опыт, какого рода опыт они были способны постигать и какие ответы на него они были способны артикулировать и последовательно претворять в жизнь. Как историк дискурса, он занят изучением того, что происходит с дискурсом (в том числе с теоретическим знанием) по мере переживания того или иного опыта, и именно этим путем, одним из возможных, он узнает многое об опыте тех, кого он изучает.
Историк, разумеется, прекрасно понимает, что события происходят с людьми до того, как получают словесное выражение, хотя и не до того, как люди овладевают средствами, необходимыми для подобного выражения, и что язык, как можно обнаружить, меняется под воздействием внешних факторов. Но этот процесс требует времени, и как раз дело историка – изучать процессы, с помощью которых люди овладевают новыми средствами словесного выражения и новыми способами применения тех, которыми они владели ранее. Они делают это, участвуя в совместных дискурсивных практиках, ведомые сквозь многоязыковую среду, нагруженную парадигмами, конвенциями, случаями словоупотребления и языками второго порядка, используемыми для обсуждения словоупотребления. Этого достаточно, чтобы уверенно утверждать, что процесс выработки реакции на новый опыт требует времени и должен быть разбит на множество процессов, осуществляющихся разными путями и с различной скоростью. Привычное представление, в рамках которого утверждалось, что язык (или сознание) «отражает» состояние общества, производит на историка впечатление пренебрежения временем. Язык отражает сам себя и много говорит о себе самом; реакция на новый опыт принимает форму обнаружения и обсуждения новых языковых затруднений. Вместо одного-единственного зеркала, отражающего события внешнего мира в тот момент, когда они происходят, следовало бы скорее представить несколько зеркал, направленных то вовнутрь, то наружу, под разными углами, так чтобы отражать события в отраженном мире, в основном в тех разнообразных ракурсах, в которых они отражают друг друга. Дискуссия между теми, кто смотрит в зеркала, должна, следовательно, касаться того, как эти зеркала отражают друг друга, прежде чем она сосредоточится на возможности попадания в поле зрения чего-то нового. Еще лучше было бы предположить, что зеркала расставлены как диахронически, так и синхронически, так что некоторые из них отражают определенный момент синхронно, тогда как другие показывают его прошлое и будущее. Это позволило бы нам осознать, что восприятие нового растянуто во времени и принимает форму спора о времени; историческое животное работает с опытом, обсуждая старые пути его осмысления – в качестве обязательного предварения к прокладке новых путей, которые затем используются для осмысления как нового опыта, так и старых способов осмысления.
Историк, следовательно, ожидает, что отношения между языком и опытом окажутся диахронными, амбивалентными и проблематичными. Для уверенности в этом было бы достаточно напряжения между старым и новым, между langue и parole, даже если бы не существовало того дополнительного обстоятельства, что языковые игры предназначены для неидентичных игроков, так что даже акторы, пользующиеся одними и теми же словами, вынуждены останавливаться и выяснять, что они под этими словами подразумевают. Похоже, именно с этим связано появление языков второго порядка (хотя может возникнуть необходимость в других предпосылках, таких, как грамотность, до того как они станут социально возможными), и, похоже, можно быть уверенным, a) что в тех историях, с которыми историк постепенно знакомится, нормальное отношение языка к опыту будет амбивалентным, т. е. слова обозначают – и это известно – разные вещи в одно и то же время, и b) что это отношение будет проблематичным, т. е. спор о том, как именно использовать данные слова для обозначения вещей, не прекращается. Обычно будет выясняться, что общество, достаточно изощренное, для того чтобы пользоваться языками второго порядка, реагирует на новый опыт спорами о тех проблемах, которые возникают в дискурсе. Историк дискурса должен будет, следовательно, двигаться за пределы возможностей, которыми располагают акторы дискурса, в направлении того, что он видит (и они начинают видеть) как новые элементы их опыта, и оттенки их языка будут иногда совпадать, а иногда вовсе не совпадать с оттенками того языка, который он использует для написания истории их опыта. Перевести представления Джерарда Уинстенли на язык представлений Кристофера Хилла – труднейшая, но и доблестно решаемая задача.
Что во всем этом раскрывается, так это особое значение описанного выше параязыка, используемого историком, чтобы разъяснить скрытые смыслы того языка, историю которого, составленную из реализуемых в нем высказываний, он пытается написать. Теперь мы видим, что он работает с этим параязыком двумя конкурирующими, но отличными друг от друга способами. В первую очередь, он использует этот язык для построения гипотез, т. е. он утверждает, что язык передавал определенные скрытые смыслы, которые и расширяли, и уточняли пути его применения. Он артикулирует эти смыслы так, чтобы показать, каковы были обычные возможности языка, так что уж коль скоро мы должны встретиться с аномалиями и инновациями, сопровождающими парадигматический сдвиг, мы были бы способны опознать их, воспроизвести и выяснить, как случилось, что они вошли в употребление. Это обеспечивает историка матрицей, необходимой для работы с такими моментами, в которых он обнаруживает высказывания и ответы на них, движения и встречные движения, инновации и контринновации, из чего, как утверждается, состоит история paroles, реализуемых в langues и поверх langues. Предложения, на которые может быть разделена матрица, являются гипотезами в том смысле, что они устанавливают, что должно было случиться по предположениям историка, и мы можем сравнить их с сохранившимся языком текстов, дабы понять, случилось ли то, что, по нашему мнению, должно было случиться. В краткосрочной перспективе модель, основанная на параязыке, вполне удобна.
Долгосрочная перспектива возникает, однако, когда историк хочет писать диахронно и в форме нарратива, т. е. когда он хочет написать историю дискурса как историю изменения в течение длительного периода времени структуры определенного языка или набора языков, а также способов их применения и их возможностей. Он не может останавливаться и выдвигать свои гипотезы каждый раз, когда актор в его нарративе совершит то или иное действие. Не говоря уж о соображениях экономии, он, возможно, захочет предложить для изменений в использовании языка объяснения, столь сжатые в смысловом отношении и в то же время столь растянутые во времени, что они не могут быть приписаны действиям опознаваемых акторов, выполняемым ими в известные моменты. Он будет принужден писать в терминах, которые предполагают продолжающийся диалог между скрытыми смыслами языков, изложенными в явном виде в его параязыке, и в этой мере его история будет идеальной, будет написана, как если бы она происходила в мире, который описан этим параязыком.