Коллектив авторов – Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории (страница 101)
Надо сказать, что отмеченное противостояние либерально-утилитарной и консервативно-романтической интерпретаций собственности в России проявилось в полной мере в дискуссиях XIX века. Наиболее яркий пример – обсуждение проблемы экспроприации частной собственности для государственных нужд. В 1821 году Комитет министров рассматривал необходимость отчуждения мельницы на Оке, принадлежавшей купчихе Коньковой и ее сыну [ПСЗРИ 1830, XXVII: № 28646][539]. Мельница мешала навигации, и ее следовало снести, однако Конькова не соглашалась с предложенными ей условиями компенсации. Рассматривая этот частный случай, Комитет министров решил зафиксировать правила об отчуждении собственности за компенсацию, определив, в каких случаях и на каких условиях государство может лишить собственника владения. Однако против такой «нормализации» экспроприации выступил министр юстиции Дмитрий Лобанов-Ростовский, который не считал возможным ограничить права, дарованные монархом. Министр осудил несговорчивых владельцев, но заявил, что такие случаи редки, так как верные подданные всегда идут навстречу общим интересам [ПСЗРИ 1830, XXVII: № 28646] (вот пример интерпретации собственности как договора короны и собственников).
Самым ярым оппонентом узаконения экспроприации выступил известный консервативный политический деятель адмирал Александр Шишков[540]. В меморандуме, специально подготовленном по этому поводу, Шишков описывал систему российского государственного устройства, основанную на двух началах – самодержавии и «непоколебимости» частной собственности: «Сии два закона, столь же существенные для блага народного, сколь и противные между собою, тогда только согласуются, когда первый есть самострожайший хранитель второго, и когда второй беспрекословно подчиняет себя первому» [Шишков 1858: 134]. Закон об экспроприации разрушил бы гармонию этих двух элементов: он признал бы возможность такой ситуации, когда собственник ставит свое право выше воли монарха, а монарх оказывается не в состоянии выполнить обещание заботиться о неприкосновенности владения.
Еще один аргумент против закона об экспроприации ярко отражает романтическо-консервативную трактовку собственности: экспроприация невозможна, так как никто не в состоянии определить ценность собственности для владельца. Бюрократическая оценка не принимает в расчет настоящую величину потерь – материальных и нематериальных:
Может ли и должен ли оценщик входить в чувствования владельца собственности? Поставит ли он в цену любовь его к родному имению, в котором, может быть, лежат драгоценные для него памятники, прах отца его, матери или детей? Поставит ли он в цену естественную привязанность его к роще, или саду, который он собственными руками своими насадил, развел и разрастил? [Шишков 1858: 134].
Добровольное пожертвование собственности на общие нужды, думал Шишков, нанесло бы значительно меньший моральный урон собственнику, нежели несправедливая денежная компенсация. Поэтому Шишков, как и Лобанов-Ростовский, считал, что дела об экспроприации должны решаться в каждом случае индивидуально, а решение об отчуждении может принимать только царь.
Эта логика защиты неприкосновенности частной собственности вполне соответствует екатерининским представлениям: в начале XIX века собственность все еще рассматривалась как недавно приобретенная привилегия дворянства, как дар монарха, а не неотчуждаемое естественное право. В отсутствие прочих личных прав собственность приобрела символическое значение как маркер индивидуальности, одна из ключевых характеристик личности. Для Шишкова собственность была «личностной», неотчуждаемой (в том смысле, как Маргарет Рэйдин интерпретирует два типа собственности – взаимозаменяемый, или отчуждаемый, и личностный, т. е. неотчуждаемый [Radin 1982: 960]). Собственность в консервативной идеологии – не абстрактное право: это, как писал другой консервативный мыслитель, Адам Мюллер, часть человеческого тела, «проекция его конечностей»[541]. В точности как Мёзер, Шишков определял собственность как «особую связь между объектом и личностью (или семьей), которая включала в себя ценности, чувства и отношения немонетарного, нетоварного свойства» [Epstein 1966: 328][542]. Риторика интимности дворянской собственности предполагала неуместность бюрократической оценки отчуждаемого владения и часто использовалась в дискуссиях об ограничении частновладельческих прав вплоть до начала XX века[543].
Позиция Шишкова и Лобанова-Ростовского получила полную поддержку сановников, в том числе и со стороны Николая Мордвинова, имевшего репутацию убежденного либерала и защитника частной собственности. Однако риторика Мордвинова апеллировала к несколько иному ви́дению отношений между частными собственниками и государством. Он подчеркивал, что общее благо происходит из суммы частных благ всех подданных; именно власть монарха связывает частные воли людей вместе, и поэтому право частной собственности и верховная власть неотделимы друг от друга. В немонархических правлениях («вольных правительствах»), где закон, а не воля монарха, защищает неприкосновенность частной собственности, условия экспроприации могут быть закреплены особым постановлением. В самодержавном государстве монарх определяет, что является общим благом, и решает конфликты между общими и частными интересами; соответственно, нет нужды в узаконивании экспроприации [Мордвинов 1858].
Таким образом, «первый либерал России» (как назвала Мордвинова его биограф), выступая в защиту частной собственности, связал это право не с естественными правами, а с политической властью самодержавия. Несмотря на разницу консервативной и либеральной риторик, и Шишков, и Мордвинов, в сущности, высказывались о необходимости защиты собственности для сохранения существующего социального порядка. Такое понимание собственности представляло собой один из доминирующих смыслов реформ Екатерины в конце XVIII века.
Конечно, консервативно-романтическое и либерально-монархическое ви́дения собственности не исчерпывали всего богатства смыслов и интерпретаций, скрытых за фасадом лозунга «свобода и собственность», который Екатерина употребляла часто, но без объяснений. Императрица могла заимствовать идеи из любого источника. Мы знаем, что она использовала выражения Монтескьё, чтобы объяснить преимущества свободы собственности в «Наказе». В подготовке «Наказа» участвовал Семен Десницкий, один из двух русских учеников Адама Смита, который посещал его лекции в Глазго и потом всю жизнь оставался проводником смитовских идей. Императрица, как установил Марк Раев, читала Уильяма Блэкстона, хотя, возможно, и пропустила раздел о собственности [Raeff 1974: 24]. Идеи Локка, запрещенные в России, проникали в Россию в многочисленных интерпретациях, в том числе в теоретических работах о собственности. Вряд ли возможно реконструировать все источники влияний: интеллектуальный ландшафт Европы этого времени был очень пестр, и вряд ли получится точно определить место Екатерины в этой ментальной системе координат. Возможно также, что императрица, стремясь к достижению нескольких целей одновременно – создать имидж империи как «нормального» государства, заслужить поддержку дворян и решить проблемы экономического управления, – совмещала порой противоречащие друг другу элементы из разных концепций и идей. Провозглашение свободы частной собственности было заведомо выигрышным политическим и риторическим ходом, и в то же время оно не влекло никаких социальных рисков и угроз для существования патриархального строя.
Каковы бы ни были источники вдохновения для императрицы, очень важно подчеркнуть, что создание частной собственности в России не являлось проявлением либерального мышления, поскольку в XVIII веке (так же как, впрочем, и в XIX) идея частной собственности представляла собой «общее достояние» и либералов, и консерваторов. Собственность могла быть истолкована и как наследственная привилегия, и как естественное право; она представлялась как проистекающая из монаршей власти и как результат контракта между членами общества. Взгляд Екатерины на собственность и свободу был весьма близок к идеям Мёзера, который сумел связать гражданские свободы с государством. В рамках этой доктрины, как показал Леонард Кригер, «монархическое государство было <…> источником свободы и порядка» [Krieger 1957: 80]. В России XVIII века «свобода и собственность» оказывались неотделимы от власти монарха[544].
«Нету возможности понять права собственности без вольности» [Екатерина II 2010: 232][545], – писала в записке «О собственности» Екатерина Великая, самодержец страны, миллионы жителей которой были привязаны или к земле, или к своим владельцам и, соответственно, лишены обеих составляющих этой формулы. Несомненно, реформы собственности составляли часть екатерининского проекта «дарования свобод»: подтверждая свободу дворян от службы, Екатерина очищала право собственности от условий и обязательств[546]. Однако укрепление частной собственности неизбежно усиливало крепостное право. В XIX веке историк Иван Беляев писал, что упразднение дворянской службы разрушило пирамидальную структуру, которая поддерживала патримониальную систему собственности[547]. С уничтожением обусловленной служением собственности на землю государство потеряло право претендовать на верховное право собственности, тем самым позволив окончательно превратить крестьян в имущество владельцев [Каменский 1998: 170].