18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Детство в европейских автобиографиях (страница 50)

18

Что касается греческого, которого я почти вовсе не знаю, то отец имел намерение обучить меня этому языку, используя совершенно новый способ – путем разного рода забав и упражнений. Мы перебрасывались склонениями вроде тех юношей, которые с помощью определенной игры, например, шашек, изучают арифметику и геометрию. Ибо моему отцу, среди прочего, советовали приохотить меня к науке и к исполнению долга, не насилуя моей воли и опираясь исключительно на мое собственное желание. Вообще ему советовали воспитывать мою душу в кротости, предоставляя ей полную волю, без строгости и принуждения. И это проводилось им с такой неукоснительностью, что – во внимание к мнению некоторых, будто для нежного мозга ребенка вредно, когда его резко будят по утрам, вырывая насильственно и сразу из цепких объятий сна, в который дети погружаются гораздо глубже, чем мы, взрослые, – мой отец распорядился, чтобы меня будили звуками музыкального инструмента и чтобы в это время возле меня обязательно находился кто-нибудь из услужающих мне.

Этого примера достаточно, чтобы судить обо всем остальном, а также чтобы получить надлежащее представление о заботливости и любви столь исключительного отца, которому ни в малой мере нельзя поставить в вину, что ему не удалось собрать плодов, на какие он мог рассчитывать при столь тщательной обработке. Два обстоятельства были причиной этого: во-первых, бесплодная и неблагодарная почва, ибо, хоть я и отличался отменным здоровьем и податливым, мягким характером, все же, наряду с этим, я до такой степени был тяжел на подъем, вял и сонлив, что меня не могли вывести из состояния праздности, даже чтобы заставить хоть чуточку поиграть. То, что я видел, я видел как следует, и под этой тяжеловесной внешностью предавался смелым мечтам и не по возрасту зрелым мыслям. Ум же у меня был медлительный, шедший не дальше того, докуда его довели, усваивал я также не сразу; находчивости во мне было мало, и, ко всему, я страдал почти полным – так что трудно даже поверить – отсутствием памяти. Поэтому нет ничего удивительного, что отцу так и не удалось извлечь из меня что-нибудь стоящее. А во-вторых, подобно всем тем, кем владеет страстное желание выздороветь и кто прислушивается поэтому к советам всякого рода, этот добряк, безумно боясь потерпеть неудачу в том, что он так близко принимал к сердцу, уступил в конце концов общему мнению, которое всегда отстает от людей, что идут впереди, вроде того, как это бывает с журавлями, следующим за вожаком, и подчинился обычаю, не имея больше вокруг себя тех, кто снабдил его первыми указаниями, вывезенными им из Италии. Итак, он отправил меня, когда мне было около шести лет, в гиеньскую школу, в то время находившуюся в расцвете и почитавшуюся лучшей во Франции. И вряд ли можно было бы прибавить еще что-нибудь к тем заботам, которыми он меня там окружил, выбрав для меня наиболее достойных наставников, занимавшихся со мной отдельно, и оговорив для меня ряд других, не предусмотренных в школах, преимуществ. Но как бы там ни было, это все же была школа. Моя латынь скоро начала здесь портиться, и, отвыкнув употреблять ее в разговоре, я быстро утратил владение ею. И все мои знания, приобретенные благодаря новому способу обучения, сослужили мне службу в том отношении, что позволили мне сразу перескочить в старшие классы. Но, выйдя из школы тринадцати лет и окончив, таким образом, курс наук, я, говоря по правде, не вынес оттуда ничего такого, что представляет сейчас для меня хоть какую-либо цену.

Впервые влечение к книгам зародилось во мне благодаря удовольствию, которое я получил от рассказов Овидия в его «Метаморфозах». В возрасте семи-восьми лет я отказывался от всех других удовольствий, чтобы наслаждаться чтением их; кроме того, что латынь была для меня родным языком, это была самая легкая из всех известных мне книг и к тому же наиболее доступная по своему содержанию моему незрелому уму. Ибо о всяких там Ланселотах Озерных, Амадисах, Гюонах Бордоских[280] и прочих дрянных книжонках, которыми увлекаются в юные годы, я в то время и не слыхивал (да и сейчас толком не знаю, в чем их содержание), – настолько строгой была дисциплина, в которой меня воспитывали. Больше небрежности проявлял я в отношении других задаваемых мне уроков. Но тут меня выручало то обстоятельство, что мне приходилось иметь дело с умным наставником, который умел очень мило закрывать глаза как на эти, так и на другие подобного же рода мои прегрешения. Благодаря этому я проглотил последовательно «Энеиду» Вергилия, затем Теренция, Плавта, наконец, итальянские комедии, всегда увлекавшие меня занимательностью своего содержания. Если бы наставник мой проявил тупое упорство и насильственно оборвал это чтение, я бы вынес из школы лишь лютую ненависть к книгам, как это случается почти со всеми нашими молодыми дворянами. Но он вел себя весьма мудро. Делая вид, что ему ничего не известно, он еще больше разжигал во мне страсть к поглощению книг, позволяя лакомиться ими только украдкой и мягко понуждая меня выполнять обязательные уроки. Ибо главные качества, которыми, по мнению отца, должны были обладать те, кому он поручил мое воспитание, были добродушие и мягкость характера. Да и в моем характере не было никаких пороков, кроме медлительности и лени. Опасаться надо было не того, что я сделаю что-нибудь плохое, а того, что я ничего не буду делать. Ничто не предвещало, что я буду злым, но все – что я буду бесполезным. Можно было предвидеть, что мне будет свойственная любовь к безделью, но не любовь к дурному.

Я вижу, что так оно и случилось. Жалобы, которыми мне протрубили все уши, таковы: «Он ленив, равнодушен к обязанностям, налагаемым дружбой и родством, а также к общественным: слишком занят собой». <… >

В то же время душа моя сама по себе вовсе не лишена была сильных движений, а также отчетливого и ясного взгляда на окружающее, которое она достаточно хорошо понимала и оценивала в одиночестве, ни с кем не общаясь. И среди прочего я, действительно, думаю, что она неспособна была бы склониться перед силою и принуждением.

Следует ли мне упомянуть еще об одной особенности, которую я проявлял в своем детстве? Я имею в виду выразительность моего лица, подвижность и гибкость в голосе и телодвижениях, умение сживаться с той ролью, которую я исполнял. Ибо еще в раннем возрасте… я справлялся с ролями героев в латинских трагедиях… которые отлично ставились в нашей гиеньской школе… на этих представлениях меня считали первым актером. <…>

Ганс фон Швайнихен

(1552–1616)

Воспоминания силезского рыцаря Ганса фон Швайнихена во многих отношениях являются весьма примечательным произведением. Привлекает внимание прежде всего простота, с которой даже самая родовитая силезская знать осуществляла свои невзыскательные развлечения, добросовестно перечисленные фон Швайнихеном. С раннего детства последний состоял (пажом, камер-юнкером, гофмаршалом и, наконец, гофмейстером) при особе капризного герцога Генриха II, компенсировавшего политическую несостоятельность Силезии участием в постоянных авантюрах. Мемуары фон Швайнихена (даже когда он вспоминает о своем детстве) неопровержимо свидетельствуют о том, что он проводил свои дни среди самой титулованной знати: при этом и при дворе фон Швайнихен наблюдал вовсе не изысканное пьянство и грубость нравов, и в своем собственном дому самым естественным образом опускался до того, чтобы пасти гусей и получать от матери по геллеру за десяток яиц, добросовестно собранных в сарае. Протестантское вероисповедание, как кажется, не особенно повлияло на естественность, с которой фон Швайнихен относится к поиску мирских удовольствий. Раблезианская простота мировосприятия способствовала тому, что Швайнихена называли даже представителем ренессансной литературы; даже если эта оценка преувеличена, оставленный им дневник стоит считать весьма любопытным источником по истории жизненного мира знатного человека в эпоху раннего Нового времени[281].

Из моего отрочества

В 1552 г. в понедельник после дня св. Иоанна я, Ганс Швайнихен, появился на свет в княжеском замке Гредитцберг и восемью днями позже был крещен. До 1558 г. мои возлюбленные родители воспитывали меня там в страхе Божьем. Говорят, что я, будучи младенцем, нуждался в большом уходе. В 1558 г., когда светлейший и высокородный князь, герцог Генрих Лигницкий достиг совершеннолетия, мой отец возвратился в свое имение Мертшютц в титуле княжеского советника. Это, впрочем, не принесло ему ни единого геллера[282].

Когда мне исполнилось 9 лет – это произошло в 1561 г., я уже как раз стал немного соображать, – я должен был ходить в Мертшютце к деревенскому писцу Георгу Пентцу, и два года я учился у него писать и читать. Когда я приходил из школы, мне поручали пасти гусей. Однажды, когда я был занят тем, что пытался собрать моих зверей, а они так и сновали, гогоча, вокруг меня, я вставил всем гусям в клювы в качестве распорок маленькие палочки. И тут же они все стали удивительно тихими, однако вскоре они непременно бы передохли от жажды. Но мать своевременно заметила мою выдумку и дала мне шиллинг. С тех пор мне больше не давали пасти гусей. Я получил другую работу и должен был искать яйца в конюшнях и сараях[283]. Если я набирал копу (60 штук), мать давала мне за это 6 геллеров. Они долго не задерживались у меня и уходили на мармелад и игру в камешки.