18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Детство в европейских автобиографиях (страница 141)

18

Было два события в моем раннем детстве, которые оставили такие следы в памяти, что я помню их и по сей день. Оба произошли прежде, чем мне исполнилось два года; а именно: первое – примечательное потрясающего великолепия видение любимой няни, которое интересует меня постольку, поскольку демонстрирует, что направления моих мечтаний были органичны и не зависели от настойки опия[700], и второе – связанность во мне глубокого чувства благоговения с возрождением крокусов ранней весной. Последнему я не нахожу объяснения, ибо ежегодное возрождение растений и цветов действует на нас обычно только как оживление воспоминаний или предзнаменование неких перемен высокого порядка, поэтому и связывается с идеей смерти, – в то время как о смерти я не мог тогда иметь вообще ни малейших представлений.

Их я, однако, должен был быстро приобрести. Двух моих старших сестер, старших из трех тогда живущих, а также более старших, чем я, постигла ранняя смерть. Первой из умерших была Джейн, приблизительно на два года старше меня. Ей было три с половиной, мне год с половиной, чуть больше или меньше – это пустяк, который я не вспомню. Но смерть тогда была едва ли понятна мне, и обо мне можно сказать, что я перенес горе как грустное недоумение. Приблизительно в то же время в доме была другая смерть – бабушки по материнской линии; но поскольку она приехала к нам с определенной целью умереть в обществе своей дочери и с момента своей болезни жила совершенно изолированно, круг нашей детской знал ее, но не очень хорошо, и мы, конечно, были больше впечатлены смертью красивой птицы (которую я наблюдал лично), пегого зимородка, случайно пораненного. Однако со смертью моей сестры Джейн (хотя и по-другому, поскольку я уже сказал, что был менее опечален, чем озадачен) был связан инцидент, который произвел на меня особо пугающее впечатление, намного более усугубляя мои наклонности к размышлениям и абстракции, чем это могло бы быть свойственно моим годам.

Если и была хоть одна вещь в этом мире, вынуждавшая больше, чем от какой-либо другой, мой характер восставать, то это были жестокость и насилие. И вот в нашей семье возник слух, что служанка, которая по случайности была отстранена от своих обычных обязанностей, чтобы ухаживать за моей сестрой Джейн день или два, однажды обошлась с нею резко, если не жестоко. Поскольку эта жестокость случилась в течение трех или четырех дней, предшествующих ее смерти, и хотя причина ее должна была крыться в некоторой раздражительности бедного ребенка, вызванной его страданиями, конечно, в семье распространилось чувство страха и негодования. Я верю, что эта история никогда не достигала ушей моей матери и, возможно, она была преувеличена, но на меня ее воздействие было потрясающим. Я не часто видел служанку, обвиняемую в этой жестокости, но, когда я ее видел, мои глаза упирались в землю; я не мог бы смотреть ей в лицо, но, однако, ни в каком смысле это чувство не могло бы называться гневом. Чувство, которое обрушилось на меня, было возрастающим ужасом, вызванным первым проблеском истины о том, что я нахожусь в мире зла и борьбы.

Хотя я и был рожден в большом городе (город Манчестер даже тогда был среди самых крупных городов острова), я провел все мое детство, кроме нескольких самых ранних недель, в сельском уединении. С тремя маленькими невинными сестрами, подругами моих игр, спящий всегда среди них и скрытый всегда в тихом саду от всякого познания бедности, притеснения и произвола, я не подозревал до этого момента об истинной сущности мира, в котором жили я и мои сестры. С этого момента характер моих мыслей кардинально изменился, поскольку отдельные поступки бывают такими впечатляющими, что один случай из целой серии способен раскрыть перед вами весь репертуар вероятностей того же рода. Я никогда не слышал, чтобы женщина, обвиняемая в этой жестокости, приняла этот случай близко к сердцу, даже после того, как он вскоре приобрел трагический характер. Но на меня тот инцидент оказал продолжительное и сильное влияние, окрашивая собою все мое восприятие жизни.

Так исчезла с земли одна из тех трех сестер, что разделяли мои младенческие игры, и так началось мое знакомство (если можно так сказать) со смертью. И все же фактически я знал немного больше о смерти, чем то, что Джейн просто исчезла. Она ушла, но, возможно, она вернется. Счастливое время дарованного небесами неведения! Благословенна устойчивость детства от горя, несоразмерного силе ребенка! Я был огорчен отсутствием Джейн. Но в моем сердце все еще я полагал, что она вернется снова. Лето и зима приходят вновь – как крокусы и розы, почему не маленькая Джейн?

Таким образом, тогда была легко излечена первая рана в моем детском сердце. Но не вторая. Ты, дорогая, благородная Элизабет, вокруг чьего высокого чела, как только твой сладостный лик возникает из темноты, я представляю себе тиару света или мерцающий ореол[701] в знак твоего преждевременного умственного превосходства, – ты, чья глава за ее превосходные достижения была удивлением науки[702], – ты следующей, но после нескольких счастливых лет, ты также была вырвана из нашей детской. Черная тень этого события долго еще преследовала меня, и, возможно, сегодня я мало похож на того, каким мог бы стать. Столп огня, который шел впереди, чтобы вести и побуждать меня; столп тьмы, после поворота к Богу твоего лица, который слишком правдиво открыл моим пробуждающимся страхам тайную тень смерти. Каким таинственным притяжением было притянуто к тебе мое сердце, сестра? Мог ли шестилетний ребенок особенно ценить успехи раннего интеллектуального развития? Были ли ясность и широта (а в этих качествах выступал передо мною разум сестры) тем колдовством, которое было способно завладеть сердцем ребенка? О нет! Теперь я думаю об этом с интересом, потому что в глазах незнакомого человека это придает некоторое оправдание избытку моей нежности. Но тогда это было недоступно мне; или, если не недоступно, то воспринято только через результаты. Даже если бы ты была лишена ума, сестра моя, не меньше я должен был бы любить тебя, имеющую такое доброе сердце – переполненное, как и мое, нежностью; уязвленное, как и мое, потребностью любить и быть любимым. Это и было то, что короновало тебя красотой и силой:

Любовь, святое чувство, Лучший из Божьих даров, в тебе была наиболее сильна.

Эта лампада Рая светила мне отражением живого света, который так непоколебимо горел в тебе; и никогда вновь после твоего ухода, никому, кроме как тебе, у меня не было сил или искушения, храбрости или желания раскрыть чувства, которые владели мной. Поскольку я был самым застенчивым из детей, в продолжение всей жизни врожденное чувство собственного достоинства отвращало меня от демонстрации малейшего проявления чувств, которые я не имел побуждений полностью показывать.

Ни к чему обстоятельно описывать развитие той болезни, которая унесла мою руководительницу и друга. Ей (насколько я помню в данный момент) было около девяти лет, так как мне было около шести. И возможно, это естественное превосходство в летах и в рассудительности, которое она с трогательным смирением не показывала, были пленительными свойствами ее присутствия. Именно в воскресный вечер, если я не ошибаюсь, впервые вспыхнул роковой огонь мозговой болезни, который до этого дремал в ней. Ей было позволено выпить чаю в доме рабочего, отца нашей любимой служанки. Солнце уже село, когда она вернулась в сопровождении этой служанки через поле, клубящееся паром после жаркого дня. С того дня она заболела. В подобных обстоятельствах такой маленький ребенок, как я, не чувствует никакой тревоги. Рассматривая медиков как людей особых и естественным образом уполномоченных вести войну с болью и болезнью, я никогда не сомневался в положительном результате их усилий. Я, конечно, был удручен, что моя сестра должна лежать в кровати; я был еще более удручен, слыша ее стон. Но все это казалось мне не больше, чем беспокойной ночью, после которой снова взойдет солнце. О! Момент мрака и исступления, когда старшая няня пробудила меня от этой иллюзии, поразив, как ударом Божьей молнии, мое сердце своей уверенностью, что моя сестра должна умереть. Правильно было бы сказать об ужасном, ужасно мучительном, подавленном страдании, которое «невозможно вспомнить»[703]. Само по себе это воспоминание поглощается собственным хаосом. Полный беспорядок и замешательство мыслей обрушились на меня. Я был глух и слеп, настолько меня раздавило это открытие. Я хотел бы забыть обстоятельства того времени, когда моя агония была в апогее, а ее, но иная, приближалась. Достаточно сказать, что скоро все было кончено; и вот настало утро того дня, которое увидело ее невинное лицо, спящее сном, от которого невозможно проснуться, и меня, горюющего от горя, которому нет утешения.

На следующий день после смерти моей сестры, пока прелестный храм ее мозга был еще не нарушен человеческим исследованием, я придумал свой собственный план для того, чтобы увидеть ее еще раз. Ни за что на свете я не хотел, чтобы это стало известно, и не хотел терпеть свидетелей, сопровождавших меня. Я никогда не слышал о чувствах, которые называют «сентиментальными», и не мечтал о таковых. Но печаль, даже печаль ребенка, ненавидит свет и прячется от людских глаз. Дом был достаточно большим, чтобы иметь две лестницы; и я знал, что по одной из них, приблизительно в полдень, когда все стихнет (слуги обедали в час дня), я смог бы прокрасться в ее комнату. Мне представляется, что это было приблизительно через час после полудня, когда я достиг двери комнаты; она была заперта, но ключ не убрали. Войдя, я закрыл дверь так тихо, что, хотя она выходила в зал, который проходил через все этажи, даже эхо не пробежало по безмолвным стенам. Затем, обернувшись, я стал искать лицо моей сестры.