18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Климов Герман – Под нами нет ада (страница 2)

18

— Не знаю, — сказал он наконец. — Думаю, нет.

— Тогда давайте.

Глава 2

ИНСТИТУТ №17

Институт построили в шестьдесят восьмом. Сначала делали психотропные препараты для армии: после Праги, когда стало ясно, что следующую войну Союзу без новых средств не выиграть. В восьмидесятые занялись «феноменом сознания» — так это называлось в отчётах. На практике это значило, что в подвалах корпуса «А» сидели заключённые, им подключали электроды, показывали картинки и записывали, что они видят. В девяносто первом институт чуть не закрыли. Спас его внук того самого Бехтерева, чьё имя на табличке: написал наверх, что весь мир вкладывается в нейронауки и закрывать такое всё равно что в шестидесятые остановить ракетный завод. Денег дали мало. Но институт оставили.

Городецкий пришёл сюда в две тысячи одиннадцатом, тридцати семи лет, кандидатом наук. Взяли младшим научным сотрудником: в стране был кризис, а у него двое детей. Дальше он не любил вспоминать по годам. Помнил иначе, кусками.

Помнил столовую, где впервые увидел Раю. Она работала в архиве, носила обед к окну, садилась одна. Очень светлые глаза. Поженились через четыре месяца. Родились двое детей, Митя и Соня. Митя теперь жил в Сибири, работал инженером, не звонил. Соня умерла в две тысячи восемнадцатом, шести лет, от менингита, потому что одиннадцатая больница в тот вечер не приняла — не было мест.

Рая пережила дочь на пять лет. Не болела. Просто перестала есть. Городецкий приходил с работы, ставил перед ней тарелку; Рая благодарила и тарелку отодвигала. Он отвозил её в больницу, её обследовали, лечили, она оживала на неделю, потом снова не ела. Так четыре месяца. В последний вечер он сел рядом, поддел вилкой картофелину и поднёс к её рту, как ребёнку. Рая посмотрела на него и сказала: «Лёва, не надо. Я не голодная. Я просто не хочу». Он не нашёлся что ответить. Утром её не стало.

После Раи Городецкий перестал спать больше четырёх часов в сутки и начал плотно работать над проектом «Архив».

* * *

Идею он украл. Этого он не рассказывал никому. В девятнадцатом году американец Ричард Конор напечатал в журнале «Нейрон» статью про «сохранение нейронного паттерна вне биологического носителя». Конора подняли на смех: одни рассуждения, ни одного опыта. Через два года Конор умер от рака, и о статье забыли все, кроме Городецкого.

Городецкий понял то, чего не поняли рецензенты: американец писал не про технологию, а про философию. Сознание — не вещество. Сознание — узор. А узор можно снять с одного носителя и положить на другой, если суметь его прочесть.

Прочесть узор. На это ушло двенадцать лет.

За эти годы в институте сменилось четыре директора; Городецкий был последним из тех, кто стоял у истоков. Из первой команды осталось семеро. Кто ушёл в коммерцию, кто уехал за границу, кто умер. Один повесился. Нечаев, в двадцать восьмом, после того как они потеряли первого. Тогда впервые попробовали перенести человека целиком, и человек не выдержал: узор рассыпался на середине, как мокрая бумага. Протокол того опыта писал Нечаев. Через неделю его нашли в гараже. Мягкий был человек, не выдержал.

После Нечаева полный перенос не трогали три года. Работали по краю: четверым добровольцам сняли по фрагменту — память, моторику, кусок речи, — и фрагменты жили в машине минутами, потом гасли. Целиком, устойчиво, навсегда не выходило ни у кого.

О Нечаеве Городецкий думал чаще, чем хотел.

* * *

Команда «Архива» сидела в трёх корпусах. В «А» — программисты, двенадцать человек во главе с Лебедевым; они писали код, который читал узор, и этот код был самой охраняемой тайной института, потому что был, по сути, инструкцией, как разобрать человека на части. В «Б» — инженеры: капсула, сканеры. Серверная в подвале «В» занимала три тысячи с лишним квадратных метров, больше главного зала Третьяковки, и её всё докупали и докупали.

Там же, в «В», сидели философы. Об этом за стенами института не знал никто. Городецкий сам настоял: четверо, по этике, теологии, феноменологии и, как он говорил, «по душе». Платили им хорошо. Требовали одного: думать не о том, как команда делает машину, а о том, что она делает.

Старшим у них был Каплан, на двадцать лет старше Городецкого, и единственный его не боялся. Говорил неприятное. Как-то года три назад, когда уже стало ясно, что «Архив» работает, Каплан зашёл к нему без стука, сел и долго молчал.

— Лев, ты понимаешь, что ты делаешь?

— Понимаю.

— Нет. — Каплан смотрел в стол. — Ты делаешь не машину для записи сознания. Ты делаешь машину, которая лишает смерть смысла.

— Это плохо?

— Плохо. Заодно она лишает смысла и жизнь.

Городецкий спросил, что ему теперь делать. Каплан поднял глаза и подумал, прежде чем ответить.

— Молиться, Лев. Если умеешь.

Городецкий не умел.

* * *

Два способа справиться с хаосом в стране обсуждали в правительстве с двадцать восьмого года. Старый: больше полиции, тюрем, камер, дронов. Он не работал. Полицейские с нищенской зарплаты продавали бандитам материалы следствия, начальники тюрем сдавали заключённых в аренду на нелегальные работы, дроны падали и шли на запчасти. Держать систему в чистоте было невозможно — на это не хватало денег.

Новый способ придумал министр внутренних дел Юрий Соснин. На закрытом Совете безопасности в двадцать восьмом он сказал, что беда не в том, что люди нарушают закон, а в том, что они не верят в неизбежность наказания. Верили бы — не нарушали. Не из страха. Из понимания, что нарушать бессмысленно.

— Раньше у людей был Бог, — сказал Соснин. — Бог видел всё и каждому воздавал. Тысячу лет работало. Пока верили. Сейчас не верят.

— Сейчас не верят, — повторил кто-то с другого конца стола.

— Значит, нужен новый. Технический.

В зале засмеялись. Соснин подождал, пока отсмеются.

— Я серьёзно. Научимся гарантировать наказание — настоящее, видимое, такое, от которого не уйти, — и преступность кончится за одно поколение.

Среди присутствующих был помощник генерального секретаря. Через две недели Городецкого вызвали в Кремль. Через месяц финансирование «Архива» выросло в восемьдесят раз.

Глава 3

АРКАДИЙ

Аркадий Воронин убил жену третьего сентября две тысячи тридцать третьего года, в двадцать два сорок, в квартире на улице Гагарина в Электростали. Так в протоколе. На деле было иначе.

Воронин работал сварщиком шестого разряда на заводе — одном из немногих в городе, что ещё дышал. Платили мало, но стабильно: хватало на еду и квартплату. Жена, Лера, не работала с тех пор, как родился сын. Сыну теперь было четыре. До декрета Лера была библиотекарь, а библиотеки в городе позакрывали одну за другой: первую в двадцать пятом, вторую в двадцать седьмом, детскую — в тридцать первом. Лера сидела дома, и Воронин видел, как она день за днём превращается в кого-то, кого он не знает.

Третьего сентября он вернулся со смены раньше: мастер отпустил, пожалел — Воронин от постоянных переработок еле на ногах держался. Открыл дверь и услышал в спальне голоса. Дальше всё было в протоколе. Воронин вошёл, увидел жену с соседом по площадке, Виктором Павловым, — тоже сварщик, тоже с того же завода, тоже неплохой мужик. Не закричал. Не ударил сразу. Развернулся, вышел из комнаты, взял с балкона топор, которым недавно откалывал нависший над подъездом лед, и вернулся. Сначала Павлов. Потом Лера.

Потом сел на кухне, сам позвонил в милицию и стал ждать.

Сын в тот вечер был у бабушки.

* * *

Судили в декабре. Адвокат был государственный, молодой, напуганный. Воронин защите не помогал: на вопросы отвечал «да», «нет», «не помню». Вины не отрицал, снисхождения не просил. Сидел, смотрел на свои руки и поднимал глаза, только когда слышал что-то, чего не ждал.

Один раз его удивило слово «расстрел». Прокурор требовала высшей меры; Воронин поднял голову, посмотрел на неё и кивнул, будто соглашаясь. Прокурор сбилась и потеряла строчку.

Расстрел в Союзе вернули в двадцать втором, как меру «исключительной общественной необходимости». До тридцать третьего расстреляли восемнадцать человек. Воронин шёл девятнадцатым. Приговор объявили в пятницу, в середине декабря; его увезли в специзолятор Бутырки, где держали смертников, и он стал ждать. Ждал почти полтора месяца.

* * *

Двадцатого января к нему в камеру вошли двое. Один в форме, полковник службы исполнения наказаний; этого Воронин не знал. Второй в штатском: серый костюм, серое лицо, серые глаза. Если бы Воронина потом попросили его описать, он сказал бы просто: серый амбал.

— Аркадий Степанович. Лебедев. Я из научной программы при министерстве. У меня к вам предложение.

Воронин слушал, не двигаясь.

— Приговор приведут в исполнение на днях. Это окончательно. Но мы предлагаем участие в эксперименте. Сразу скажу: приговор он не отменит. Он его отсрочит. Может быть, надолго.

— Что делать?

— Лежать. В особой камере, без сознания, около двенадцати часов. И всё.

— А после?

Лебедев секунду молчал.

— После посмотрим.

Воронин долго не отвечал. Потом сказал, что согласен. Лебедев спросил, не хочет ли он подумать или хотя бы узнать, что именно с ним будут делать. Воронин чуть улыбнулся, впервые за пять месяцев, и спросил: зачем?

Через четыре дня его перевели в институт.

* * *

Аркадий Воронин не был ни героем, ни мучеником, ни жертвой системы. Обычный сварщик, который убил жену и её любовника и согласился стать первым, потому что ему было всё равно, что с ним будет дальше. Именно это «всё равно» и делало его идеальным.