Кита Мор – Жив (страница 2)
Я снова у окна. Висок к стеклу. Глаза закрыты. За окном – тот же город, только задом наперёд. Аптека. Аптека. Магазин. Дома. Как будто кто-то перемотал плёнку. Как будто этого дня не было. А может, и не было. Может, я его придумал. Последнее время я не всегда уверен.
* * *
Дом. Ключ. Дверь. Коридор. Темнота.
Я не включаю свет сразу. Стою секунду в прихожей. Слушаю квартиру. Она молчит. Всегда молчит. Но я слушаю – каждый раз, как будто жду, что однажды кто-то ответит. Не ответит. Я знаю. Но привычки – это единственное, что у меня работает стабильно.
Свет. Кухня. Ужин. Если можно назвать ужином то, что ты бросаешь на сковороду не глядя. Яичница. Или макароны. Или макароны с яичницей – для торжественных случаев. Сегодня не торжественный.
Ем стоя. Не за столом – у подоконника. За столом нужно садиться. Садиться – значит останавливаться. Останавливаться – значит думать. А думать мне сегодня не рекомендовано. Впрочем, мне это не рекомендовано никогда, но я же не слушаю рекомендаций. Только таблетки.
Телевизор. Не для того чтобы смотреть – для того чтобы не молчала квартира. Пусть врёт чужим голосом. Так уютнее.
Зубы. Тумба. Таблетки. Вечерние – отдельная коллекция. Утренние – чтобы включиться. Вечерние – чтобы выключиться. Между ними – двенадцать часов на конвейере. В сущности, я и есть конвейер. Принял деталь утром – выдал деталь вечером. А ночью – техобслуживание.
Кровать. Одеяло. Потолок. Трещина. Кардиограмма.
Глаза закрываются. Не сразу. Сначала мозг делает свой обход – как охранник с фонариком по пустому зданию. Проверяет углы. Дёргает ручки. Убеждается, что всё заперто. А потом – свет гаснет.
* * *
Тишина.
Та самая. Я узнаю её сразу – как узнаёшь запах дома, в котором вырос. Тело холодное. Не потому что холодно в комнате – потому что холодно внутри. Как будто кто-то оставил окно открытым прямо в грудной клетке.
Металл у виска. Знакомый. Привычный, как утренняя таблетка. Я чувствую его вес, его температуру, его равнодушие. Он не угрожает. Он просто есть. Как факт. Как гравитация. Как суп в заводской столовой.
Страх. Да, он здесь. Сидит где-то между рёбрами и молчит. Но сегодня рядом с ним – что-то новое. Что-то, чего раньше не было.
Любопытство.
Оно проросло откуда-то из-под страха – тихо, как трава через асфальт. Не героическое любопытство, не то, от которого лезут в горящие дома. Нет. Детское. Глупое. То самое, от которого суёшь пальцы в розетку, потому что – а вдруг в этот раз не ударит?
Мне интересно.
Впервые – мне интересно.
Что растёт из рукояти? Чья рука её сжимает? Кто этот режиссёр, что каждую ночь ставит одну и ту же сцену, но никогда не показывает своё лицо?
Я поворачиваю голову. Несмело. Медленно. Так медленно, что чувствую, как шейные позвонки скрипят, будто дверные петли в старом доме.
Свет.
Яркий, белый, хирургический. Он заливает комнату, и в нём всё тонет – стены, пол, фигура с револьвером. Я вижу силуэт. Контур. Плечо. Руку. Но лицо – лицо съедено светом, как будто кто-то вырезал его из фотографии.
Я щурюсь. Пытаюсь разглядеть. Ещё секунда – и я увижу. Ещё пол-
Щелчок.
Не хлопок. Щелчок. Тихий, металлический, как поворот ключа в замке.
Осечка.
И в эту секунду – между щелчком и тишиной – я чувствую что-то. Не страх. Не облегчение. Что-то знакомое. Как мелодия, которую не можешь вспомнить, но точно слышал. Как слово, которое вертится на языке. Как лицо в толпе, которое ты узнал, но не можешь назвать.
Что-то знакомое.
* * *
Вибрация. Тяжёлая, тупая. Будильник.
Система работает. Три года. Больше, чем любые мои отношения.
Потолок. Трещина. Кардиограмма. Жив. Жаль. Кофе.
Одеяло мокрое. Тумба. Аптека после конца света. Фармацевтическая матрёшка. Подписка, которую невозможно отменить.
Всё то же самое. Движения те же. Порядок тот же. Только сегодня рука задерживается на секунду дольше в ящике тумбы. Не ищет таблетки – они уже в ладони. Просто – задерживается.
Кухня. Турка. Вода. Две ложки. Огонь. Пенка. Чашка. Балкон.
– О! Живой!
Семёныч. Семь тринадцать. Единственное честное число.
– Ты чего смурной такой? – спрашивает он. – Смурнее обычного, в смысле. Хотя куда уж смурнее.
– Сон приснился.
– О, – говорит Семёныч, и в этом «о» умещается целая лекция. Он облокачивается на перила, как профессор на кафедру. – Сны – это серьёзно. Ты знаешь, что ЦРУ в шестидесятых проводило эксперименты со сном? Проект «МК-Ультра». Давали людям ЛСД без их ведома и наблюдали за снами. Хотели научиться управлять сознанием. И знаешь что?
– Что?
– Научились. Только не тем способом, каким планировали. Не через ЛСД. Через телевизор. Через новости. Через ту хрень, которую ты смотришь перед сном. Они просто поняли, что не нужно лезть в голову, если можно положить нужное на входе.
Я делаю глоток кофе.
– Семёныч, тебе самому-то сны снятся?
Он замолкает. Это редкость. Семёныч замолкает примерно так же часто, как я улыбаюсь – то есть по праздникам и по ошибке.
– Нет, – говорит он наконец. – Мне перестали сниться сны лет двадцать назад. Как жена ушла – так и перестали.
– Почему?
– А зачем они мне? Сны – это когда мозгу есть что перерабатывать. А когда ты один – перерабатывать нечего. Мусора нет – мусоровоз не приезжает.
Он говорит это легко. Как будто не о себе. Как будто о погоде. Но я замечаю, что он чуть крепче сжимает перила. Костяшки белеют.
– А у тебя, значит, приезжает, – добавляет он.
– Что?
– Мусоровоз.
Я молчу. Кофе остывает. Город шумит. Та же трещина. Тот же балкон.
– Семёныч, – говорю я, не знаю зачем. – А ты когда-нибудь видел во сне человека, которого не можешь узнать? Вот он стоит перед тобой, ты знаешь, что знаешь его. Чувствуешь, что знаешь. Но лица – нет.
Он смотрит на меня. Долго. Потом улыбается. Той самой улыбкой – «я знаю финал, а ты ещё в середине».
– Знаешь, что самое страшное в зеркале? – говорит он.
– Что?
– Свет. Когда его слишком много – ты себя не узнаёшь.
Он уходит. Дверь хлопает.
Я стою.
Кофе остыл.
* * *
Глава 3. Эрозия
Кран на кухне начал капать.