Кита Мор – Жив (страница 3)
Не сегодня. Может, неделю назад. Может, месяц. Я не помню, когда именно, потому что сначала не замечал, потом привык, а потом понял, что привыкать к вещам, которые разрушаются – это вообще мой главный навык.
Кап. Кап. Кап.
Если считать – примерно раз в три секунды. Двадцать капель в минуту. Тысяча двести в час. Двадцать восемь тысяч восемьсот за сутки. Я не считал. Но мог бы. У меня есть время. У меня только время и есть.
Обои в коридоре отклеились. Не все – угол, у входной двери. Отошёл такой, завернулся, как страница в книге, которую бросили читать. Под обоями – серая штукатурка с жёлтыми разводами. Похоже на карту неизвестного континента. Или на пятно Роршаха. Доктор бы сказал: «А что вы здесь видите?» Я вижу стену, которой надоело притворяться уютной.
В ванной треснула плитка. Одна, над раковиной. Тонкая трещина – от угла к углу, по диагонали. Ещё одна кардиограмма. Они теперь везде. На потолке. На балконной стене. На плитке. Квартира трескается, как яйцо, из которого никто не собирается вылупляться.
Линолеум на кухне вздулся пузырём у холодильника. Наступаешь – он хлюпает. Не наступаешь – всё равно хлюпает. Холодильник гудит. Раньше гудел тихо, как старик во сне. Теперь – как старик, которому снится кошмар.
Я стою посреди коридора и смотрю на всё это. Обои. Плитка. Линолеум. Кран. Когда ты заселяешься в квартиру, тебе кажется – это навсегда. Стены – навсегда. Пол – навсегда. А потом оказывается, что навсегда – это примерно до первого потопа у соседей сверху. Или до первой зимы, когда батареи решают, что им тоже нужен отпуск.
Всё в этом мире подлежит эрозии. Горы. Берега. Империи. Линолеум. Люди.
Особенно люди.
* * *
Будильник. Система. Три года. Потолок. Трещина. Кардиограмма. Жив. Жаль. Кофе.
Тумба. Аптека после конца света. Рука знает маршрут. Круглая, продолговатая, маленькая жёлтая. Матрёшка. Подписка. Всё как всегда. Только сегодня ящик тумбы открывается тяжелее. Дерево разбухло. Или перекосилось. Или устало.
Даже мебель от меня устаёт.
Кухня. Турка. Вода из капающего крана – ждать дольше обычного, потому что напор слабеет. Как всё в этой квартире. Как всё вообще.
Две ложки кофе. Огонь. Пенка. Чашка. Балкон.
* * *
Семёныч уже там.
Но сегодня что-то не так. Я замечаю это сразу – как замечаешь, что в привычной комнате переставили стул. Вроде мелочь, а цепляет.
Он не стоит. Он сидит. Вынес на балкон табуретку – ту самую, с облезлой краской, которую я видел у него через окно. Сидит, ссутулившись, руки на коленях. Лицо – серое. Серее обычного. А обычное у него – это уже оттенок, который в магазине красок назвали бы «утро понедельника».
– Семёныч, – говорю.
Он поднимает голову. Медленно. Как будто голова весит больше, чем вчера.
– О, – говорит он. Без восклицательного знака. Раньше всегда было «О!» – с энергией, с размахом. Сегодня – просто «о». Строчная буква. Без знаков препинания.
– Ты чего на табуретке?
– Ноги, – говорит он. – Не держат. Ну, то есть держат. Но как-то неубедительно. Знаешь, как стажёр на первой неделе – вроде работает, но ты чувствуешь, что в любой момент может уронить всё.
Я делаю глоток кофе. Смотрю на него. Он действительно выглядит хуже. Глаза запали глубже. Руки – те, что обычно летали, когда он рассказывал про ЦРУ и «Байер», – лежат на коленях, как забытые инструменты.
– Был у врача? – спрашиваю.
Он смеётся. Вернее – кашляет так, что это похоже на смех. Или смеётся так, что это похоже на кашель. С Семёнычем никогда не разберёшь.
– Был. Знаешь, что он сказал?
– Что?
– «В вашем возрасте это нормально.» В моём возрасте. Это нормально. То есть разрушаться – нормально. Болеть – нормально. Забывать, куда положил очки, которые на голове – нормально. Гениальная система. Сначала тебя семьдесят лет собирают: школа, институт, работа, семья, пенсия. А потом говорят: «Ну всё, теперь разбирайся в обратном порядке. И это нормально.»
Он замолкает. Кашляет – по-настоящему, не для смеха. Долго. Я жду.
– Ты знаешь, – говорит он, отдышавшись, – сколько живёт черепаха?
– Долго.
– Сто пятьдесят лет. Некоторые – двести. А знаешь, сколько живёт подёнка?
– Нет.
– Один день. Один. Утром рождается, вечером умирает. Целая жизнь – от рассвета до заката. И знаешь, что самое смешное?
– Что?
– Она не знает, что живёт один день. Для неё это – полная, нормальная жизнь. Успела родиться, полетать, отложить яйца, умереть. Готово. А черепаха ползёт сто пятьдесят лет и думает: «Ну, я ещё молодая, ещё успею.» И не успевает ровно так же.
Он смотрит на меня.
– Понимаешь, дело не в количестве. Время – это не то, сколько тебе осталось. Время – это то, заметил ли ты, что оно идёт. Подёнка заметила. Черепаха – нет. И вопрос: ты – подёнка или черепаха?
Я молчу.
– Я раньше думал, что я черепаха, – продолжает он. – Всё откладывал. Потом. Позже. Когда-нибудь. А потом жена ушла. И сын перестал звонить. И я понял, что я не черепаха. Я – тот пустой аквариум, в котором черепаха когда-то жила.
Он говорит это с улыбкой. Той самой – «я знаю финал». Только сегодня эта улыбка выглядит иначе. Не как у человека, который знает конец фильма. Как у человека, который дошёл до конца фильма и теперь сидит в пустом зале, пока идут титры.
– Семёныч, – говорю я. – Ты сейчас решил меня подбодрить?
– А что, не работает?
– Не очень.
– Странно. Обычно когда людям рассказываешь, что всё бессмысленно – им становится легче. Потому что если всё бессмысленно, то и твои проблемы бессмысленны. А бессмысленные проблемы – это уже не проблемы. Это так, фоновый шум.
– Философ ты, Семёныч.
– Нет. Я старый. Это одно и то же, просто у философов лучше маркетинг.
Кашель. Длинный. Он прижимает кулак к груди. Я делаю вид, что не замечаю. Он делает вид, что не кашляет. Мы оба врём. Как обычно.
– Слушай, – говорит он тихо. – Ты кран-то почини.
– Какой кран?
– На кухне. Я слышу. Через стенку. Кап. Кап. Кап. Каждые три секунды. Я считал.
– И зачем тебе?
– А мне больше нечего считать. Раньше считал деньги – кончились. Считал дни до отпуска – кончился отпуск. Считал, когда сын позвонит – перестал звонить. Остались капли.
Он встаёт. Медленно. Берётся за перила. Костяшки белеют – как в прошлый раз. Только теперь мне кажется, что они белеют не от усилия. А потому что из них уходит всё остальное.
– Ладно, – говорит он. – Пойду.
– Голуби?
– Нет. Сегодня голуби подождут. Сегодня я просто посижу.
Он не уходит. Стоит. Смотрит на город.
– Знаешь, что самое странное? – говорит он, не оборачиваясь.
– Что?
– Город не замечает. Ты стареешь, разваливаешься, забываешь имена – а он всё такой же. Те же машины. Те же дома. Те же люди, которые куда-то идут. Ты для города – как та капля из твоего крана. Упал – и нет. И кто-то когда-нибудь починит кран. И капать перестанет. И никто не вспомнит, что капало.
Он уходит. Дверь не хлопает. Закрывается тихо. Почти нежно.
Это пугает больше, чем хлопок.