реклама
Бургер менюБургер меню

Кирилл Смородин – И каждый день восходит солнце (страница 5)

18

Я останавливаюсь посреди поля и ложусь от бессилия на траву, которая кажется мне излишне зеленой. Пытаюсь успокоиться и дышать ровно. Надо мной полукруглое небо, подо мной прямоугольная земля. Границы определены, карты могут быть либо политическими, либо географическими, не бывает и того и другого. История человечества перестала существовать в прошлом, она происходит сегодня и может вся уместиться в прямоугольнике Марсова поля. Концепция кнута и пряника, хлеба и зрелищ, войны и мира, страха и веселья, жизни и смерти. Все это может уместиться на небольшом клочке земли, перемещаясь по периметру, как кавалерийский эскадрон, лишь изменяя направление, но не меняя формы. У меня поднялась температура, и я пытаюсь остудить лоб, прильнув им к земле. Со стороны я похож на горбатого сумасшедшего, который поклоняется невидимой богине страха. На Марсовом поле земля всегда холодная, она никогда не прогревается, последний раз она была теплой, когда по ней гарцевала гвардейская кавалерия.

Как, наверное, прекрасно было скакать на лошади. В такие моменты кажется, что, может быть, все наладится и она не вернется. Мимолетное спокойствие великого прекрасного так обманчиво, но отказаться от него невозможно. Мы так падки на маленькое чудо. Так хочется быть по ту сторону, вместе со счастливыми нарядными всадниками. Я мог бы скакать вместе с ними, заливая улыбкой Марсово поле. Ведь счастье – это выбор, не так ли? Расскажите это Францу Кафке и передайте, пусть перестанет тревожиться за всех евреев. Некоторые вещи просто нельзя взять и отменить. Нельзя обнулить чьи-то тревоги за себя или человечество просто потому, что это может быть выбором. Выбор – это прерогатива ума, тревога – это дрожь души. Скажите, чтобы она не дрожала, вам трудно, что ли. Зачем быть устроенным так сложно, запустите в одно ухо желтый экскаватор, и пусть он снесет ваш лабиринт Минотавра в голове и построит там четырёхполосный хайвей, садитесь на удобный автомобиль и поезжайте по красивой, новой, размеченной серотониновыми белыми полосками дороге. Господи, дай им озарения и ума завершить эту стройку.

И все-таки кони очень красивые, даже с этими железками в зубах. Конские брекеты. Так чувствуют друг друга и кавалеристы, и животные. Они, как стая птиц, перемещаются быстро и мягко, словно соединены невидимой серебряной нитью. Да, я мог бы быть с ними. Мчаться и мчаться по прямоугольнику поля, и мысли не успевали бы застревать в моей голове, мгновенно выдуваемые ветром Северной Пальмиры. Вехи времени, вековая история, хронология – все стало бы существовать только сегодня.

Да, я готов обмануться ради глубокого вдоха и выдоха. От этой мысли мне немного полегчало. Вот он я, среди кавалергардов, скачу в расшитом мундире, и золотые эполеты поблескивают на солнце, а вместо головного убора у меня красная вязаная шапка из кругосветного путешествия. Я скачу, поворачиваюсь и легко улыбаюсь самому себе, подмигиваю одним глазом и проношусь мимо, оставив клубы пыли. Наверное, это все психотропы, может, я переборщил с дозировкой. А может быть, это они переборщили, прискакав сюда всей толпой, и напылили в моей голове? В груди помутнело, опять подбирается сладкая тошнота, а солнце прикрыли низкие серые тучи. В незнании, кого винить в этих происшествиях, я поднялся с травы, отряхнулся и побрел к зданию Эрмитажа, где должен был встретиться со своей старой знакомой.

Все вокруг настолько красиво и приятно, что буквально тошнит. Вокруг ни одного окурка, ни единого плевка. Гранитные фигуры атлантов отполированы до блеска. Я поглядываю на идеальную геометрию Дворцовой площади. Эрмитаж – это венец петербургской красоты и памятник ее смерти. Я, признаться, никогда не любил музеи. Это всегда было одним из самых скучных времяпрепровождений. Мы запихнули культурные останки предков под крышу, заперли их в стенах, придумали им героическую историю и берем за вход деньги с людей, которым по большому счету равнозначно плевать на экспонаты, как и музейным блюстителям. Музей – это самое мертвое место в мире, потому что там ничего не дышит и там сплошной обман. Там нет ни малейшего дуновения ветра. Вся система работает на вход и выход. Калейдоскоп блестящей удачи, вот что такое музей. Я думаю, нам всем необходим музей неудачников. Людей, у которых ничего не вышло. Они жили, старались, ели и пили, выпрыгивали из штанов, но у них ничего не получилось. Посетители ходили бы там важно, смотрели в пустые зеркала, причмокивали и поддакивали, а на кассе раздавали бы печенье с предсказаниями. Это был бы самый живой музей в мире, а пока что музей – это отделанный красным бархатом дубовый гроб.

На Дворцовой площади всегда есть какие-то люди, но сегодня я их не замечаю. Мы тут абсолютно одни с Александрийской колонной, устремленной в небо и застрявшей в облаках. Одиночеству не важна популяция, ей важен только ты сам, ей не нужно проникать через биологические щели и отверстия, она существовала внутри еще до оформленной мысли, она была в самом семени. Моя знакомая шагает от остановки в красивом бежевом тренче, а под ним тонкий хлопковый топ, и я знаю, что грудь ее будет просвечивать сквозь него, и не думать об этом так же будет невозможно, как не думать об одиночестве семени. Она произносит томное «привет» и берет меня под руку, и мы неторопливо шагаем во внутренний дворик Зимнего дворца. Женщины всегда берут под руку особенно нежно, по-матерински.

– Знаешь, когда-нибудь я буду настолько известным и бессмертным, что мой портрет будет висеть в Эрмитаже.

– Такой чуши я от тебя еще не слышала. Хотя я слышала от тебя много всякого бреда. Тебе стоит начать читать что-то позитивное. Давай я дам почитать тебе Чехова или Бунина. Надо просто переключиться.

Продолжает что-то напевать на своем птичьем, а я не слушаю, уставившись на золотые обрамления здания.

– Зачем тебе портрет в Эрмитаже? Какой в этом смысл? Даже если так, то к тому времени ты будешь уже мертв, – продолжает она, хотя мое заявление мало ее интересует. Я всегда начинаю немного расстраиваться, если моя идея никого не вдохновляет, но так бывает очень часто, поэтому я разражаюсь тирадой.

– Если ничего не имеет смысла, то как понимать это буквально? Если мы с тобой сейчас решим, что смысла ни в чем нет, то ты перестанешь придавать смысл тем или иным вещам или событиям в своей жизни? Любое движение человека существует, чтобы еще раз убедиться, что смысла нет ни в чем.

Я говорю это не вполне ей, а скорее куда-то в пустоту. Потому что знаю, что ответа у нас нет. Опять защемило в груди, и я выдохнул столько углеводорода, сколько смог.

– Ты сложный человек. Тебе стоит научиться смотреть на вещи попроще, надеяться на лучшее. В мире и так много всяких ужасов, разве стоит жизнь того, чтобы обращать на это внимание. Давай выпьем кофе с эклерами, тут хорошее кафе.

Сложный человек. И то правда. К кому обратиться, чтобы мне убавили сложности? Аид, прежде чем забрать меня, сделай меня попроще и дай насладиться розовым рассветом. Если бы Эго можно было вытаскивать из груди, как флоппи-диск, хотя бы на выходные, чтобы наслаждаться утренним кофе и эклерами, я бы мигом на это согласился. Может быть, в ближайшем будущем какие-то ученые или Илон Маск со своим нейролинком придумают что-то подобное, но для такой надежды у меня нет времени. Мое Эго болит сегодня, и ему давно пора в царство мертвых, а потом, конечно, обо мне вспомнят, заговорят, как я красиво скакал на коне и грациозно поедал эклеры. Остаток дня прошел под тихие перешептывания посетителей и скрип обуви об эрмитажный паркет. И, как это часто бывает, через час-полтора взгляд потухает, замыливается и толком не замечает происходящего, экспонаты перестают как-либо удивлять. Утомившиеся мужчины и дамы с приподнятыми ресницами, которые притащили их туда, ровными стаями выходят на набережную, где их уже поджидает туристический автобус. Шкатулка, набитая дорогими предметами прошлого, распухшая, довольная, расплывшаяся в улыбке и тоже слегка уставшая, закрывает высокие деревянные двери. Подруга ушла чуть раньше, а я покинул Эрмитаж с температурой и поистине идиотской идеей.

– Что будем рисовать?

– Мой портрет.

– Ты самовлюбленный мудак.

– Я знаю.

– А что будем бить?

– В общем-то все равно.

– Тогда давай снегиря.

Художник и татуировщик Витя Габуза в квартире-студии на Обводном уныло восседал на табуретке, он только что проснулся и потянулся к водному[1], стоящему в углу. Квартира его это вовсе не квартира, а приют сумасшедшего циркового артиста. Яркими цветами разнообразных красок, маркеров и чернил разукрашены стены, пол, потолок – все, до чего могла дотянуться его блаженная рука, повсюду беспорядочно стояли, висели, торчали картины и холсты. Многие из них были давно начатые и незаконченные, они являли собой момент озарения художника, который приходит неожиданно и порой так же молниеносно исчезает, оставляя лишь намеки в виде дёрганых мазков. Комната, в которой мы расположились, напоминала блошиный рынок, посередине которого стоял массажный стол, как кожаный трон посреди мусорной свалки. У окна прямо на стене была приклеена вырезанная из красно-синего ковра лошадь. Я пошел в туалет помыть руки. В чугунной ванне со ржавыми подтеками почему-то лежал арбуз.