Кир Мален – Застывший свет (страница 9)
– Не скажу.
– Почему? – спросил Корнилов.
– Потому что это не ваше дело.
– Елизавета Серпеева мертва. Это моё дело.
– Она мертва, – повторила Варвара. – Значит, ей уже не поможешь. – Она снова села, взяла шитьё. Пальцы продели нить в иголку с первого раза. – А мне ещё жить.
– Вы кого-то боитесь? – спросил Корнилов прямо.
– Никого, – сказала Варвара. Голос ровный. Игла вошла в ткань.
– Этот человек – он знает, что вы пересекались с Елизаветой?
Игла остановилась.
– Идите, – сказала Варвара. – Пожалуйста.
Корнилов поднялся. Кадр взял шляпу со стола.
– Варвара Степановна, – сказал Корнилов у двери. – Если надумаете – вот адрес. – Он положил на стол карточку. – Через посыльного, если не хотите сами.
Варвара не подняла головы. Шила.
На улице Кадр сразу достал папиросу. Закурил, пряча огонь в горсти от ветра. Дым на морозе расходился мгновенно.
– Она знает, – сказал он.
– Знает.
– И не скажет.
– Пока не скажет. – Корнилов шёл, не замедляя. – Страх держится, пока держится причина бояться. Изменится причина – изменится и молчание.
– Оптимистично.
– Реалистично.
Они вышли из переулка на Солянку. Фонари горели, под ногами – брусчатка вместо льда. Кадр сразу заговорил – здесь было можно.
– Лёш. Она узнала снимок. Второй.
– Я видел.
– Это не богема. Это кто-то другой.
– Знаю.
– И этот кто-то – тот, кого она боится.
Корнилов не ответил.
Второй снимок из первого ряда – мужчина с гербовыми бумагами, смотрящий правее объектива. Варвара его знала. И не хотела, чтобы знали, что знает.
Москва гудела вечерним шумом. За поворотом – колокольный звон, короткий, к вечерне. Варвара осталась за спиной: игла в руках, имя во рту, платок на плечах в тёплой комнате. Рано или поздно страх ослабнет – и она заговорит. Корнилов умел ждать.
Глава 7. Балтийский немец
Глава 7. Балтийский немец
Прохоров принял его стоя.
Не из невежливости - просто у него не было второго стула. Единственный был завален холстами, и художник явно не собирался их убирать ради гостя. Мастерская на Арбате пахла льняным маслом, скипидаром и табаком - тем особым слоёным запахом, который накапливается годами и уже не выветривается. Когда Корнилов вошёл, Прохоров как раз тёр кисть о ветошь - машинально, не глядя, как чистят что-то, что никогда не отчистится до конца. Печь топилась, но тепла почти не давала - слишком высокий потолок, слишком много щелей в рамах.
Прохоров был лет сорока пяти. Эспаньолка - Кадр не ошибся. Пальцы в синей краске, которую не отмыть никаким скипидаром.
- Кадомцев сказал, что вы придёте, - произнёс Прохоров, не прекращая тереть кисть. - Про Серпееву. Я её знал.
- Хорошо знали?
- Достаточно, чтобы пустить со штативом. - Он кивнул в угол, где у стены стояли собственные работы - лицом к стене, как провинившиеся. - Она снимала меня дважды. Хорошие снимки. Она умела не мешать.
- Кто ещё из ваших знакомых её знал?
Прохоров бросил ветошь на подоконник. Потёр пальцы друг о друга - синева не убывала.
- Многие. Она ходила везде. - Он помолчал. - Но если вам нужен человек, который знал её иначе - не как фотографа - то это Дорн.
- Кто такой Дорн?
- Барон Рудольф фон Дорн. - Прохоров произнёс это без особого выражения, как произносят факт, не требующий комментариев. - Балтийский немец, живёт в Москве лет десять. Коллекционирует живопись и всё прочее. Они с Серпеевой были… - он подобрал слово, - в деловых отношениях. Он финансировал её работу.
- Адрес.
Прохоров назвал. Большой Левшинский переулок, дом с колоннами. Добавил, не спрашивая:
- Он принимает по вечерам. Записываться не нужно - он принимает всех, кого считает интересными. Считает ли он вас интересным - не знаю.
- Это мы выясним, - сказал Корнилов.
Он вышел из мастерской. На лестнице пахло кошками и квашеной капустой - обычный арбатский запах, ничего художественного.
Фон Дорн принял его в восемь вечера.
Дом в Левшинском переулке был именно таким, каким его описал Прохоров: колонны, ампир, чугунные фонари у подъезда - оба горели, что само по себе было признаком достатка. Лакей - не в ливрее, в тёмном сюртуке - открыл дверь прежде, чем Корнилов успел постучать. Либо смотрели в окно, либо у барона была привычка держать прислугу у двери по вечерам. Оба объяснения говорили об одном: здесь привыкли к гостям, которых не ждут.
Кабинет на втором этаже. Корнилов вошёл - высокие стеллажи, книги в кожаных переплётах, несколько томов открыты и лежат корешком вверх, как будто их читали одновременно. На стенах живопись - небольшие форматы, тёмные, без позолоченных рам. У окна письменный стол с зелёной лампой. За столом - фон Дорн.
Лет пятидесяти пяти. Худой, прямой - сидел так, что между спиной и спинкой кресла оставался зазор в ладонь, и этот зазор не менялся за весь разговор. Волосы светлые, почти белые, коротко стриженые. На узком лице - скулы, нос с горбинкой, рот без лишних движений. Руки лежали на столе - спокойно, симметрично. Он изучал Корнилова с холодным любопытством.
- Господин Корнилов, - сказал он. По-русски - чисто, только гласные чуть длиннее нужного. - Садитесь. Кофе?
- Нет, благодарю.
- Тогда к делу. - Фон Дорн чуть наклонил голову. - Вы пришли по поводу Елизаветы Серпеевой. Я предполагал, что кто-нибудь придёт. Удивлён, что не раньше.
- Вы её знали.
- Я её знал. - Он произнёс это без колебания. - Два года. Она пришла ко мне сама - хотела показать снимки. Я посмотрел. Она умела снимать правду, не прихорашивая её. Это редкость.
- Вы финансировали её работу.
- Я финансировал её независимость, - поправил фон Дорн. - Это разные вещи. Деньги на пластинки, на реактивы, на аренду флигеля. Она не брала просто так - она давала взамен снимки. У меня их около сорока. Хотите посмотреть?
- Потом. - Корнилов смотрел на барона. - Вы знали, что она снимала не только художников.
Фон Дорн помолчал секунду. Ровно секунду - не больше, не меньше.
- Знал.
- И не возражали.
- Я не её опекун. - В голосе - ни раздражения, ни оправдания. - Она была взрослым человеком. Она знала, что делает.
- Что именно она делала?
Фон Дорн поднялся. Прошёл к стеллажу, достал папку - тонкую, в коричневом картоне. Положил на стол перед Корниловым. Корнилов открыл.