реклама
Бургер менюБургер меню

Кио Маклир – Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах (страница 48)

18

Я помню, как мама говорит мне, что я не всегда мыслю практично, и добавляет: Всё равно я всегда буду любить тебя такой, какая ты есть. И я думаю: это практично?

Я помню – кажется, мне было лет десять, – как мама набрызгала меня от комаров («серьезный повод для волнения!») духами «L’Air du Temps», и оказалось, что им это понравилось. (Практично.) Помню, в тот же год поволноваться заставили также тарантулы, зыбучие пески и пираньи.

Я помню, когда мне еще было десять, по телевизору показывали мини-сериал «Сёгун». Главную героиню звали Марико – так же, как и мою маму, которая обожала и ненавидела «дикое восточное шоу». Кроме того, в том году серьезным поводом для волнения стали кислотные дожди.

Я помню, как врач – уже спустя десятилетия – написал в маминой карте «риск падения» и как, спускаясь на лифте после приема, я размышляла о том, какое бывает падение – болезненное, неудачное, свободное, стремительное, акций, нравов, как снег на голову. Из-за маминых ночных звонков и хождений сон мой стал рваным, и я принесла ей несколько умирающих растений, чтобы она занялась ими. Я не знала, почему они погибали, а она знала и, сидя с ними в машине на заднем сиденье, уже обдумывала способы возвращения их к жизни. Не все еще было потеряно.

Я помню маленькое деревце-бонсай, которое я принесла ей через несколько дней. Она кинула взгляд на его чрезмерно обрезанную крону и прошептала: Варвары.

Я помню свою надгробную речь на папиных похоронах и слайд-шоу на поминках. Я встала, откашлялась, немного помолчала и начала читать. Там присутствовали люди, которых я не упоминала и которых не было на фото. Я помню все поднятые для тоста бокалы с игристым вином, все медленно всплывающие вверх пузырьки.

Я помню, было время, когда я получала соболезнования от красивых женщин. Когда Д. не стало, ваш отец мне позвонил. Ваш отец сорвал с моей головы шляпу. Ваш отец отправил меня на съемки команды моряков-красавчиков.

Я помню, как слышала однажды мамины слова во сне, когда она легла отдохнуть после обеда. Я расслышала: убийца, следить, о нет, а также, непонятно к чему, стервы, и поняла, что язык ее сознания – не японский, а английский. Английский нуар.

Я помню у Петера Хандке: «Она унесла свою тайну в могилу», подумала: так и есть.

Я помню Джо Брейнарда, Жоржа Перека, Мэри Руфл и все их «Я помню». Я помню перечисления, повторы, смену интонации и структуры, когда я бродила из угла в угол моей собственной памяти. Помню, как подумала, что для поэтов, готовых к случайным результатам, последовательность неважна; что в памяти полно не только движений и образов, но и вечных перетасовок версий и ошибок.

Я помню ответ Джо Брейнарда интервьюеру (поэту Тиму Длугосу): «У меня отвратительная память… Я ничего не могу запомнить. Но потом я начал понимать, что, помимо этого, есть другой уровень знания и его можно стимулировать».

Я помню, как читала это и думала: сплошной туман! Туман – это уровень, предшествующий знанию. Иногда несосредоточенное, затуманенное сознание способно обойти преграды строгой бдительности. В самые потаенные уголки разума можно добраться сквозь туман.

Я помню, потому что кое-какие сведения всплывают из туманного ниоткуда – например, однажды мама со всей ясностью вспомнила, что ее тайный роман раскрыл мой дедушка Хью. В 1969 году он засек ее в аэропорту Хитроу с моим биологическим отцом и не замедлил доложить моему папе Майклу. «Меня сдал Хью».

Я помню влюбленную пару на вьющейся меж деревьев аллее в Марокко, где-то недалеко от моря.

Я помню, как поняла, что жизнь не делится на части так, как я представляла себе по книгам. Жизнь не развивается страница за страницей, глава за главой, от начала к середине и концу. «Не стоит относиться к писательству как к чему-то, что в итоге превращается в артефакт в общественном или частном смысле, – пишет Бхану Капил. – Что есть писательство, которое не приводит к результату, не подчиняется, не останавливается и не трогается с места опять, не исчезает и не появляется вновь?»

Я помню, что повторяться свойственно не только глубоким старикам с нарушениями памяти. Кое-кому из нас необходимо с маниакальным упорством, так и сяк, раз за разом проживать и переписывать одну и ту же историю. Спросите Дюрас. Спросите Кафку. Спросите Мураками. Что не повторено многажды? Какая ситуация не воспроизводится? Спросите у выносливых крокусов с крошечными крепкими бутонами, которые каждый год пробиваются сквозь зимний опад и тающий снег. Спросите у зеленеющих деревьев, которые, независимо ни от чего, возвращаются, оживают, приняв оттенок теннисного мячика, чтобы заявить: Это начало всего. Снова. Снова. Снова. Спросите у пионов, почему они всё время повторяются; спросите у клематисов, почему они возрождаются. Какую историю вы рассказываете постоянно? Какая идея, страсть или вопрос решили, что с вами еще не всё кончено?

Я помню ощущение рождения-жизни-смерти в саду. А потом всё начинается сначала. Кому повезет, – думала я, – тот на протяжении своей жизни сможет увидеть повторы этого цикла от семидесяти до восьмидесяти раз. Если уж реальность должна быть цикличной и воспроизводящейся, пусть она повторяется по такой хорошей схеме.

Я помню, когда вечная любовь приобрела два значения.

Я помню, что метафора – это способ собрать семью там, где, казалось бы, нет родственных связей.

Я помню свою переписку по электронной почте с одним уважаемым мною писателем. Он спросил, над чем я работаю, я рассказала. Он ответил: «Даже описание звучит ботанически. Спирали истории – это наводит на мысли о растении, например, о папоротнике, который разворачивает свои листья. Или спирали здешних пустынных растений, которые закручиваются всё туже и туже, до тех пор, пока посередине не возникнет нечто похожее на отложенный взрыв… Вокруг вас много растений?»

Я помню, что ответ этого писателя, с которым я ощущала родство душ, сбил меня с толку и восхитил одновременно, и не в последнюю очередь его «желанным определением» сопричастности – «быть длинным, вытягиваться, прорастать в космос».

Я помню, как размышляла о слове «ботанически» и пришла к выводу, что мне не стоит хвастаться тем, какими способами я достигла мудрости в отношении растений. Сад – это мое Министерство отдыха. Его радости безыскусны, часто скучны, лишены героики. Кроме того, я плохо разбираюсь в своем предмете. Или разбираюсь в том, в чем разбираюсь, до известного предела.

Я помню, после того как я написала книгу о птицах, после рекламных съемок у пруда с утками и литературных фестивалей, где мне, как «эксперту» по птицам, поручали водить экскурсии, я всё еще оставалась неуверенным дилетантом. Видимо, я плохо училась. Или хорошо разучивалась. Так или иначе, я не могу сказать, какие качества и глубокие познания я приобрела благодаря близости к птицам и растениям.

Я помню, однако, краткие моменты, когда чувствовала, что сад пробивает мою броню, мою книжную выучку, мои предустановленные способы блокировки нежелательных эмоций. Уподобиться растениям стало чем-то, чего следовало добиваться. Как говорит Робин Уолл Киммерер, растения никогда не отличались непроницаемостью и водостойкостью. Они объединены с окружающей средой. «Если в мире засуха, они сохнут. Если сыро, они мокнут… Что, если бы ваш организм был проницаем настолько, чтобы природа могла вторгнуться в вас и заполнить изнутри?» Я отнесла это к главе Любовь: Руководство пользователя.

Я помню, как была несамостоятельной, всего лишь одним из многих маленьких, проницаемых существ, которым приходится выдерживать воздействие экстремальных погодных условий, зависеть от милости и суровости стихии.

Я помню, как стала чаще посматривать, кому открыт доступ к пригодному для сада пространству – будь то участок земли или пожарный выход – кто чувствует, что ему рады в общественных парках, кто видит, что его знания о растениях и их истории нашли применение.

Я помню при этом, как меня запугал один очень самоуверенный «разработчик городского культурного пространства» – белый мужчина, подробно перечислявший в электронных письмах, чего НЕЛЬЗЯ делать с садами и растениями.

Я помню, как каждый раз, когда я лично встречалась с этим воспитателем растений, который знал всё на свете и пытался задавить собеседника своей осведомленностью, меня спасали чувство юмора, невежество и скромность.

Я помню, как заказала двести цветочных луковиц. Хионодоксы Форбса. Ярко-синие цветы с белой сердцевинкой, за свойство распускаться в самом начале весны получившие второе имя «Снежная слава». Я выбрала их потому, что прочла в описании слова «не требуют ухода».

Я помню, как ближе к тридцати годам, когда у меня вдруг проявился «синдром самозванца», папа рассказал мне одну историю. Как-то осенью, на премьере фильма в Монреале, франкоязычная хозяйка коктейльной вечеринки неожиданно указала на него, беседующего с кем-то в уголке, и закричала: «Fraud! Fraud!»[39] Десятки голов повернулись в сторону моего окаменевшего от ужаса отца. В конце концов выяснилось, что она имела в виду распахнувшуюся дверь запасного выхода, через которую в зал залетали снежинки. Она сказала по-французски: «Холодно! Холодно!», но мой не знавший французского папа, который страдал от ощущения своей полулегальности – «комплекса халтурщика», как он выражался, – решил: Ну всё, доигрался.