Кио Маклир – Корни. О сплетеньях жизни и семейных тайнах (страница 22)
Когда она покинула свой дом в 2003 году, новые владельцы попытались сохранить ее сад, но в конце концов бросили эту затею и заменили его газоном. Мама перебралась в небольшую квартиру в центре города. Ее новый дом с бетонным балконом располагался в тесной череде офисных зданий. Сплошные вертикальные линии. Она пробовала выращивать цветы и маленькие деревца в кадках с землей, но продуваемый ветром и лишенный солнечного света балкон оказался непригоден для сада. В довершение всего управляющая компания ликвидировала посадки из-за превышения норм по весу. Садовые инструменты – грабли, лопаты, секаторы – были сложены у двери. Она принялась сажать комнатные растения.
Я никогда всерьез не задумывалась о садах моего детства. Они не соответствовали привычной для меня умильной истории о семьях белых фермеров, залитых солнцем овощных грядках и дедушках с бабушками, которые передают секреты домашнего садоводства, словно разрешение от родителей на участие в каком-нибудь мероприятии.
Теперь я возделываю землю ради моих сыновей, чтобы повторить мамины движения, ее нескончаемые действия, хореографию, которую она всё еще проигрывает в своей голове. Я припадаю к земле, чтобы ощутить тихую энергию, вращение планеты. В маминой тени я постигаю колебания любви – как такая малая и одновременно огромная любовь то сокращается, то разрастается от комнатного масштаба до планетарного. Возиться на земле в небольшом садике – это не то же самое, что работать на озеленении города или обустраивать общие зоны, но в критически важный момент мамин сад помог ей войти в расширенную историю смены времен года, в цикличное, не связанное с капиталом время.
Всякий раз, когда моя мать опускалась на колени, чтобы заняться своим садом, кто-то в другой части света, в другом часовом поясе делал то же самое, в богатстве растительного мира ненадолго забывая о лишениях и несвободе в своей жизни. Это могли быть недавние иммигранты, для которых работа в муниципальном саду, устроенном на плодородной, комковатой почве, стала относительно респектабельным способом накормить и обиходить кого-то, отдохнуть и найти себя. Это могли быть люди в крохотном садике на задворках лагеря для беженцев, которые, сажая черенки и сооружая хитроумную поливочную систему из наполненных песком и водой бутылок, снимали душевную тревогу. Это могли быть сидельцы, работавшие в тюремном садике на острове Райкерс и открывшие для себя чудо терапии ботаникой. Это могли быть садовники в лагерях интернированных, например американцы японского происхождения, которые разбивали сады в выжженной солнцем пустыне, укладывая камни и поливая грядки, чтобы добыть пропитание для семьи. Или это могли быть бывшие рабы, которые когда-то сбежали с ужасных плантаций, чтобы построить свободные, независимые коммуны, и обменивались семенами и рассадой съедобных растений (таро, бамии, бобов, риса); говорят, в лесной глуши Суринама по сей день встречаются следы тех посадок.
Повсюду садовники спрашивали:
Если у меня грязные руки, я выскребаю землю из-под ногтей маникюрными инструментами. С недавних пор я стала испытывать желание, чтобы мои сыновья почувствовали себя растениями в саду моей мамы. Я хотела, чтобы они, подобно лепесткам, к которым едва прикасаешься, и осторожно выпрямленным побегам, ощутили заботу о себе, чтобы почувствовали бесхитростную любовь к хорошему поливу.
ясность
Я пишу о своей матери и чувствую, как всё пространство моей истории зарастает мхом, округляются обвитые лианами углы, почва кишмя кишит микробами и грибками. Прямые, казалось бы, дорожки всё время куда-то сворачивают и в конце концов образуют лабиринт. Вопросы, которые я задаю в надежде разобраться в этой каше, похоже, лишь сгущают ее. Моя мама способна распланировать в уме сад, составить красивую композицию из валунов и кустарников, но не способна оформить рассказ.
Ожидая в приемной, я старалась удержать те жалкие крохи и обрывки, которые она мне отдала и которые бурлили во мне, никак не оседая. Мне нужна была фактическая база. Степень нечестности моих родителей довела меня до паранойи в легкой степени; мне необходимо было взглянуть на те события со стороны. Вопросы вставали один за другим:
Вперив взор в мамино ухо, я пыталась внушить ей свое желание добиться правды, ясности и хронологического порядка. Ответом мне стали рассуждения о луне. Мама говорила о ее полноте. О ее фазах. Попыталась вспомнить буддийскую притчу о пальце, указывающем на луну… ее сентенции оканчивались многоточиями.
Я хотела собрать всё, что могла унести ее болезнь, так, чтобы она не слишком устала и не почуяла мой страх. Возможно, это было не самое подходящее время для расспросов, но я надеялась, что в больнице, в это напряженное время, между нами установится близость нового рода; что нам удастся сообща перенести прошлое в настоящее и придать форму тому, что забылось. До сих пор такого случая не представлялось. В каждом нашем разговоре у нее на языке букетом расцветала новая история. И каждый раз я удерживала этот букет с раскрытыми лепестками, пока они не разлетались, как будто в чашечке цветка взорвалась крошечная граната.
Сегодня она нетерпеливо взглянула на меня с легким недоумением. Вот чудачка! Посмотри на себя, ты же зациклилась на одном и том же, сама с собой борешься, твердишь, словно заведенная, о какой-то древней истории. «Что было, то быльем поросло», – улыбаясь, сказала она и с намеком закрыла глаза. Дала понять, что ей тяжело долго не спать: «Зомета» давала побочный эффект. «Хотела бы я знать, почему тебе не хватает оптимизма?» – спросила она из-под одеяла.
Через десять минут она вновь была вполне бодра. Так что я возобновила беседу с того места, где мы остановились. «
Насколько это трудно – составить простую и содержательную историю, последовательную, когда один эпизод предшествует другому, с внятной сюжетной линией и смыслом? А когда возникли проблемы с хронологией – насколько трудно было согласиться с мамиными представлениями о важности или неважности деталей («один раз он взял тебя на руки»), как бы ни был неясен и ошибочен их порядок?
В тот день я уже готова была сдаться, и вдруг – сюрприз. Мама сказала, что не говорила Майклу, моему папе, что я не его ребенок,
– Но он знал, что не может иметь детей, – сказала я.
– Знал.
– Тогда он должен был понять, что ты что-то скрываешь.
(Молчание.)
Мы обе смотрели на экран маленького телевизора, стоявшего в углу. Досадное молчание в необъятном океане между правдами. Моего папу не интересовало, при каких обстоятельствах я была зачата? Он узнал когда-нибудь правду?
Мамино лицо ничего не выражало, вид у нее был отстраненный, она как бы прошла мимо меня, точно так же как прошла мимо женщины в больничном вестибюле, предложившей ей красивую розовую ленту.
Достаточно хорошо зная, как нелегко вспоминать о любви, даже прошедшей, я деликатно подвела ее к разговору о конце ее романа. Подробности либо забылись, либо подверглись цензуре. В сердце нет абсолютно прозрачного окна. Любовь – это влажный, горячий кокон. Любовь – это темный ящик-ловушка.
Ответ на вопрос о том, когда все закончилось, последовал в форме сложных переходов и опасных мертвых петель с вихрем из ресторанов, покера, местных знаменитостей и нереализованных мечтаний. Мысль выстраивалась и тут же разворачивалась в другую сторону. Темой того дня, видимо, были ужины. Итак: губная помада, старинное ручное зеркальце в подарок, сигареты, тарелка куриного рагу с острым соусом, вкусное миндальное печенье и симпатичный саксофонист в углу зала.
Как я поняла, фразы вполне могли следовать в любом порядке. Ее улыбка – на этот раз улыбка незнакомки под кайфом – говорила о том, что бессвязность могла быть преднамеренной.
Впоследствии – всякий раз, когда я покажусь себе человеком более или менее терпеливым и добрым, – мне будут вспоминаться те дни, когда я слушала мамины путаные речи с постоянными оговорками, отклонениями от темы и гадала, сколько еще она сможет продолжать, так толком ничего не сказав и не объяснив. Буду думать о том, как она растекалась мыслью по древу, о ее пространных воспоминаниях о встрече с офицером ВВС Питером Таунсендом и королем Иордании Хусейном. Я услышу собственный голос и пойму, что нет в нем ни терпеливости, ни хоть малейшего намека на доброту. Это голос чересчур ретивого портового менеджера, который руководит погрузкой и разгрузкой, покрикивая и размахивая своим флажком.